Помощь в написании студенческих работ
Антистрессовый сервис

Детство философа А. А. Григорьева (1822-1838)

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Постепенно в душе Григорьева образ маловыразительного и эгоистически-мелкого отца был вытеснен образом деда — Ивана Григорьевича. «Дед мой, — говорил с гордостью внук, — удивительно походил на старика Багрова. Он не родился помещиком, а сделался им, да и то под конец своей жизни, многодельной и многотрудной. Пришел он в Москву из северовосточной стороны в нагольном полушубке, пробивал себе дорогу… Читать ещё >

Детство философа А. А. Григорьева (1822-1838) (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

Детство философаА.А. Григорьева (1822−1838)

ДетствофилософаА.А. Григорьева (1822−1838)

16 июля 1822 года в доме мещанки Анны Щеколдиной, стоявшем неподалеку от Бронной улицы, у дочери крепостного кучера Татьяны Андреевой родился сын. Крестины состоялись через неделю в церкви Иоанна Богослова в Бронной. Мальчика нарекли Апполонием, в честь римского сенатора, принявшего мученическую смерть. Отец, титулярный советник Александр Иванович Григорьев, по случаю препятствия родительницы его браку с Андреевой, находился в продолжительном запое. Опасаясь, что Аполлон, как незаконнорожденный сын крепостной, может остаться в крепостном состоянии, незадачливые родители 24 июля отдали его в Императорский сиротский дом: его воспитанники зачислялись в мещанство. Мало-помалу страсти улеглись, мать жениха устала перечить, и 23 января 1823 года сыграли невеселую свадьбу. Пока завершились все хлопоты, прошло полгода. В мае Аполлона забрали к родителям. Правда, наследственного дворянства он не получил. Отец, по природной нерасторопности, медлил с прошением, а в 1829 году вышел указ о запрещении подачи просьб об узаконении незаконнорожденных детей последующим браком. Только в 1850 году Аполлон получил личное дворянство по выслуге.

До 1827 года Григорьевы жили в доме купца-раскольника Игнатия Казина около Тверских ворот. Потом перебрались в Замоскворечье к вдовствующей штабс-капитанше Ешевской в мрачный и ветхий дом с мезонином, полиняло-желтого цвета, с неизбежными алебастровыми украшениями на фасаде и какими-то зверями на плачевно-старых воротах; в дом, утопающий в старых одичавших садах, тишине, нарушаемой только колоколами Спаса на Болвановке. Здесь началось сознательное детство Григорьева. Продолжалось оно уже в другом углу Замоскворечья, недалеко от Спаса Преображения в Наливках, в доме, купленном, когда Аполлону было 10 лет. Это жилище больше походило на купеческое: не штукатуренные деревянные стены, резные наличники, глухой забор со всегда запертой калиткой. Но это был свой дом.

Уже в детстве оформились или были заложены основные черты характера Григорьева. Главной из них, составляющей стержень его сознания, определивший направление его поисков, нам кажется, надо признать чрезмерную чувствительность. Чувство, то есть склонность выносить суждения, основанные скорее на субъективном принятии или отвержении, нежели на логической связи, проявилось в молодой душе через необъяснимую тягу к чудесному и буйное воображение. Вот его описание своих переживаний: «Суеверия и предания окружали мое детство… Дворня у нас была вся из деревни, и с ней я пережил весь тот мир, который с действительным мастерством передал Гончаров в „Сне Обломова“.. Ее рассказы поддавали жара моему суеверному или, лучше сказать, фантастическому настройству рассказами о таинственных козлах, бодающихся в полночь на мостике к селу Малахову, о кладе в кириковском лесу, о колдуне-мужике, зарытом на перекрестке. Да прибавьте еще к этому старика-деда, брата бабушки, который, когда мне было десять лет, жил у нас в мезонине, читал все священные книги и молился, даже на молитве и умер, но вместе с тем каждый вечер рассказывал с полнейшей верою истории о мертвецах и колдуньях… Мир суеверий подействовал так, что в четырнадцать лет, напитавшись еще, кроме того, Гофманом, я истинно мучился по ночам в своем мезонине»50. Но он всегда стремился снова и снова испытать «это сладко-мирительное, болезненно дразнящее настройство, эту чуткость к фантастическому, эту близость иного странного мира»51. Так проводил свои дни Аполлон: в фантазиях, таинственных мечтаниях, рождающих в воображении бездонную сказочность; впитывая басни народного эпоса, лежа в осенние вечера на старом ларе в сарае, закутавшись в шубу и слушая дворовую девочку Марину или сидя зимой в зале на ковре, обложенный игрушками, внимая рассказам младшей няньки Лукерьи о бабушкиной деревне.

Чувствительность Григорьева имела характерные свойства. Во-первых, она была тесно сопряжена с чувственностью, так что любой образ имел свой «вкус, цвет и запах». Во-вторых, Аполлон был подвержен определенной аффектации, в чем позже сам признавался: «Я ревел до истерик, когда доставалось за пьянство кучеру Василию или жене его, моей старой няньке, или человеку Ивану за гульбу по ночам и пьянство и за гульбу с молодцами моей молодой и тогда красивой няньке Лукерье»53.

Однако наиболее определяющим качеством чувствительности Григорьева была, казавшаяся ему неестественной, болезненная тоска, находившая на него иногда вечерами54. Но даже если она и не подступала постоянно к сердцу, то навязчиво окрашивала мировосприятие. Первые впечатления уже затуманены ею: «Хоть и сквозь сон как будто, но помню, как везли тело покойного императора Александра, и какой странный страх господствовал тогда в воздухе» -да и в последующее время «в воздухе осталось что-то мрачное и тревожное; души настроены были этим мрачным, тревожным и зловещим, стихи Полежаева, игра Мочалова, варламовские звуки давали отзыв этому настроиству» .

В его внутреннем мире всегда была тоска по утраченному идеалу. Он любил цитату из Мюссе, относящуюся к посленаполеоновскому поколению: «Война кончилась… Тогда на развалинах старого мира села тревожная юность. Все эти дети были каплей горячей крови: они родились среди битв. В голове у них был целый мир; они глядели на землю, на улицы и на дороги — все было пусто, и только приходские колокола гудели в отдалении… Им оставалось только настоящее, дух века, ангел сумерек, не день и не ночь». В детстве тоска по утраченному приняла образ потерянной счастливой Аркадии. «Помню так живо, как будто бы это было теперь, что в пять лет у меня была уже своя Аркадия, по которой я тосковал, потерянная Аркадия, перед которой как-то печально и серо — именно серо — казалось мне настоящее. Почему эта жизнь представлялась мне залитою каким-то светом — дело весьма сложное. С одной стороны, тут есть общая примета моей эпохи (романтизм. — П.К.), с другой — дело физиологическое». Этой Аркадией была жизнь в доме Казина. Григорьевы съехали оттуда когда сыну было пять лет, после смерти тринадцатимесячной дочери Марины. А Аполлон долго «лелеял в детских мечтах Аркадию Тверских ворот с большим каменным домом, наполненным разнородными жильцами, с шумом и гамом ребят на широком дворе, с воспоминаниями о серых лошадях хозяина, которых важивал он часто смотреть; об извозчике-лихаче Дементии, который часто катал от Тверских ворот до ворот Триумфальных, вероятно из симпатии к русым волосам и румяным щекам младшей няньки; тосковал о широкой площади с воротами Страстного монастыря с изображениями на них „страстей господних“, к которым любила ходить старая нянька, толковавшая по-своему, апокрифически-легендарно эти изображения в известном тоне апокрифического сказания о сне Богородицы». И даже будучи уже молодым человеком, он проходил мимо этого дома с сердечным трепетом, заходил на старый двор, говоря, что хочет снять комнату, в действительности же стараясь припомнить уголки, где играл когда-то.

Чувство какой-то лишенности, разделенности и покинутости в той или иной степени не покидали Григорьева всю жизнь. Более того, тоска по утерянному придавала его чувствам явный консерватизм.

Ранимая чувствительность не находила пристанища в родителях. Отец будущего критика Александр Иванович Григорьев — был во многом противоположность сыну: положительно—цельный, чувственный и немного сентиментальный. В юности он числился канцеляристом в Главной соляной конторе, но на деле учился в 1802 — 1806 годах в Московском университетском благородном пансионе, куда его устроил отец — частично из-за амбиций человека, недавно получившего дворянство, частично, желая, чтобы сын сделал удачную карьеру. Целью этого учебного заведения было воспитание чиновников, сведущих в разных областях знаний, но при этом добропорядочных и благонамеренных. Инспектор пансиона А. Прокопо-вич-Антонский, близкий масонским кругам, удачно совместил просвещение молодых дворян с прививанием им «добродетельности»: смирения, доброты, преданности монарху и религии. Прилежание считалось необходимейшим качеством61. Учебный план включал занятия по военным, юридическим и экономическим предметам. Однако широта диапазона приводила к поверхностности. Впрочем, для чиновника этого было достаточно. Александр Иванович, в отличие от таких своих сокурсников, как Н. Тургенев, А. Якубович, М. Фонвизин, полностью проникся требуемым от воспитанников духом. Его карьера, при протекции некоторых знакомых отца, начиналась удачно. В 1806 году он был определен коллежским регистратором в Правительствующий Сенат и к 1816 дослужился до титулярного советника. Но тут началась упомянутая история с Татьяной Андреевой, потом смерть отца, запои от безвыходности — в общем, место он потерял. Так он маялся до февраля 1822 года, пока не образумился и не устроился в Московскую казенную палату, а потом, поскольку был сведущ в юридических делах, во второй департамент Московского магистрата секретарем. Чиновник он был самый обычный, а место оказалось хорошим: надо было производить гражданский суд над купцами и мещанами. Потому «жили Григорьевы если не изящно, зато в изобилии… Лучшая провизия к рыбному и мясному столу появлялась из охотного ряда даром. Корм пары лошадей и прекрасной молочной коровы им тоже ничего не стоил»62.

Александр Иванович крепко стоял на земле, был чужд чувствительности как по склонности характера, так и в силу влияния эпохи своей молодости. Вот его характеристика, данная сыном: «Он любил Карамзина в его первоначальной деятельности, Дмитриева в его сказках и Нелединского в его песнях: под эти песни он, конечно, по-своему любил когда-то и нежничал, если он способен был хотя когда-нибудь любить и нежничать. Сказки Дмитриева были professiondefoi полу-скоромного, полунравственного воззрения на жизненные отношения его эпохи… Жуковский прошел как-то мимо него. Оно и понятно. Отец был совсем земной, плотский человек: заоблачные стремления и заоблачный лиризм были ему совершенно не понятны» .

Аполлон не чувствовал эмоциональной тяги к отцу, поскольку тот часто насмехался и шутил над сыновьими порывами. Общение их ограничивалось тремя встречами в день. В восемь часов отец и сын сходились в гостиной пить чай. Александр Иванович по обыкновению молчал, пока пил первую чашку, потом начинал наставлять или поддразнивать сына, если был в духе. После этого отец, одев мундир, рыжеватый парик и набив табакерку, направлялся в присутствие, откуда возвращался к двум часам. Начинался обед, центральное действо дня. «Да! — вспоминал Аполлон, — у нас это было священодействие, к которому приготовлялись еще с утра, заботливо заказывая и истощая всю умственную деятельность в изобретении различных блюд… Приходится говорить о безобразии, до которого доходило в нашем быту служение мамону». Обыкновенно в этот час Александр Иванович был очень благодушен и стремился не столько наставлять на путь истины, сколько хорошо покушать, а потом поспать. Вечером все опять сходились к чаю; здесь проводились суд и расправа или, напротив, выносились одобрения и поощрения. Так и шел день за днем, за исключением праздников, когда отец и сын шли к обедне.

«Буйства, буйства в различных его проявлениях, неуважения к существующему боялся мой отец, — вспоминал Аполлон, — он инстинктивно глубоко разумел смысл нашей общественной жизни, где люди делились на „больших“ и „маленьких“.. он, удовлетворяя собственному вкусу к мирным нравам, имел, без сомнения, в виду и во мне развить добрую нравственность, послушание старшим, житейскую уступчивость»65. Но делал это отец без всякой системы, как захочется, действуя наставлениями в классическом духе. Случалось, что, будучи не в настроении, он впадал в бешенство. Чем сначала пугал мальчика. Но ответная реакция не замедлила проявиться.

Александр Иванович долго не сердился, ему надо было только сорваться на ком-нибудь. Поэтому его распоряжения и увещевания полностью игнорировались дворовыми, все больше и больше распускавшимися. Например, «час, кода дом должен был спать dejure, defacto начинался полнейший разгул всякого блуда, пьянства и безобразия… У нас постоянно все более и более узаконивались, становились непреложными вещи антирациональные, так что впоследствии посягнуть на священность и неприкосновенность прав на пьянство и буйство повара Игнатия было делом не совсем безопасным»66. Хозяин закрывал глаза и терпел все это ради собственного спокойствия, пока снова не наступала минута, когда ему хотелось покричать. Аполлон не мог не замечать этого, и авторитет отца все больше уменьшался в его глазах. Он видел несправедливость его гнева, понимал, что это больше результат плохого настроения, что он не имеет смысла, так как все останется по-старому, что наставления формальны, что у отца нет ни воли, ни серьезного желания доводить дело до конца. «Отца моего, -писал Аполлон в зрелости, — я не мог никогда (с тех пор, как только пробудилось во мне сознание, а оно пробудилось очень рано) уважать, ибо, к собственному ужасу, видел в нем постоянный грубый эгоизм и полнейшее отсутствие сердца под внешней добротою, то есть слабостью, и миролю-бием, то есть гнусною ложью для соблюдения худого мира». В общем, он понял, что человек, находящийся рядом с ним, просто самодур, и внутренне перестал его считать для себя авторитетом. Александр Иванович попытался, чувствуя возрастающую замкнутость сына, сменить иррациональный авторитет на рациональный, но «основывал его не на уме и доброте, а на плохом французском, да на лоскутьях весьма поверхностного образования», и, к тому же, на комически-утрированной патетике чести дворянского сословия, которая вызывала отторжение своей театральностью и надуманностью. Так дело и закончилось. Все, что Аполлон Григорьев вынес из своих отношений с отцом, было понимание, что «личности в нем не было, и он развился как-то так, что решительно не дорожил ни своею, ни чужою личностью… судьба дала ему и достаточно много восприимчивости, легкости усвоения впечатлений, и достаточно мало твердости и умственной глубины… как в жизни он способен был подчиняться всякой обстановке ради тишины и мира, так и в духовном развитии» .

Постепенно в душе Григорьева образ маловыразительного и эгоистически-мелкого отца был вытеснен образом деда — Ивана Григорьевича. «Дед мой, — говорил с гордостью внук, — удивительно походил на старика Багрова. Он не родился помещиком, а сделался им, да и то под конец своей жизни, многодельной и многотрудной. Пришел он в Москву из северовосточной стороны в нагольном полушубке, пробивал себе дорогу лбом, и пробил себе дорогу, для своего времени довольно значительную — был он от природы человек умный и энергичный; кроме того, была у него еще отличительная черта — жажда к образованию». Иван Григорьевич происходил из обер-офицерских детей. Службу начал с восьми лет копиистом в Волоколамске. На его упорство и добросовестность вскоре обратили внимание и в 1777 году взяли в Московскую губернскую канцелярию. В Москве долго он терпел лишения, мыкался по углам; будучи женатым и имея сына, ютился в одном из домов причта Никиты на Старой Басманной, где дядя его был протоиереем. Но, не смотря ни на что, упорно шел вверх по служебной лестнице. В 1782 году он становится регистратором, через два года коллежским секретарем; участвует в Комиссии по клеймению иностранных товаров, а в двадцать девять лет за расторопность, рачительность, знание дела и хорошую работу переводится в Управу благочиния, где вскоре получает должность казначея; наконец, в 1803 выслуживает чин коллежского ассесора и, соответственно, дворянство. «Да! По многому в праве я заключить, — писал Аполлон, — что далеко не дюжинный человек был мои дед». Служа, родоначальник рода Григорьевых, конечно, брал если не взятки, то, по крайней мере, добровольные поборы — таковы были правила времени. Во всяком случае, сразу попереходе в новое сословие, он покупает село Иринки во Владимирской губернии с десятью душами мужского пола и хороший каменный дом на Малой Дмитровке с двенадцатью душами дворовых. Жизнь того времени сытая, неспешная, набожная и патриархально—деспотичная была для детей Ивана Григорьевича потерянным раем. Пожар 1812 года так сильно повредил московские владения, что сочли за лучшее продать их за бесценок и снимать квартиру. Вскоре Иван Григорьевич умер в чине надворного советника, оставив детям достаточные средства.

Образ деда все более и более приобретал для Аполлона мифологич-ность, чему немало способствовала его тетушка Елизавета Ивановна, схожая характером с племянником и, писал он, «которая и сама, может быть, не подозревала, как много она имела влияния на мое отроческое развитие своей, по формам странной, но страстной и благородной экзальтацией». «Когда приезжали к нам из деревни, — продолжает он, — погостить бабушки и тетки, я весь решительно подпадал под влияние старшей тетки… она вся сосредоточилась на воспоминаниях прошедшего. У нее даже тон был постоянно экзальтированный, но мне только уже в позднейшие года начал этот тон звучать чем-то комическим. Ребенком я отдавался ее рассказам, ее мечтам о фантастическом золотом веке, даже ее несбыточным, но упорным надеждам на непременный возврат этого золотого века для нашей семьи» .

Понятно, что переживания Катерины Ивановны были очень близки Аполлону: эмоциональность и тоска по утраченному наполняли обоих. Портрет Ивана Григорьевича, созданный ею, настолько очаровал племянника, что его впечатлительная натура еще долго придавала деду мистический ореол. «Была эпоха, эпоха вовсе не первоначальной молодости, когда под влиянием мистических идей, я веровал в какую-то таинственную связь моей души с душою покойного деда, в какую-то метемпсихозу не метемпсихозу, а солидарность душ. Нередко, возвращаясь ночью из Сокольников и выбирая всегда самую дальнюю дорогу, ибо я любил бродить по Москве по ночам, я, дойдя до церкви Никиты-мученика на Басманной, останавливался перед старым домом на углу переулка, первым пристанищем деда в Москве, когда пришел он составлять себе фортуну, и, садясь на паперть часовни, ждал по получасу, не явится ли ко мне старый дед разрешить мне множество тревоживших мою душу вопросов». Образ пращура был тем более загадочен, что ходила семейная легенда о принадлежности его к масонам. Говорили, что он был близок к Новикову и что, когда того арестовали, сжег значительную часть своей библиотеки. Ее остатки долго хранились в деревне и были привезены оттуда в Москву году в 1833. Судя по ее составу, владелец определенно имел какое-то отношение к масонству: там содержались книги Эмина, автора назидательного «Пути к спасению»; Бюниана, английского нонконформиста, написавшего «Любопытное путешествие христианина и христианки к вечности»; и «Об истинном христианстве» немецкого мистика XVII века Иоганна Арндта. Присутствие этих старых книг в комнате Аполлона наполняло его мечтательным ощущением причастности к таинственности прошлого, хотя он долго еще не брал их для чтения, поскольку содержание для него казалось весьма темным.

То, что Иван Григорьевич был деспот, оставалось Аполлоном не прочувствованным. В его глазах он был полон иных качеств: «В нем жило крепко чувство добра и чести, и была в нем еще, по рассказам всех его знавших, необоримая вера в Бога правды, была в нем святая гордость, которая заставляла его не держать языка на привязи перед архиереями ли, перед светскими ли властями». С этим идеалом Аполлон долго сопоставлял своего весьма нехарактерного отца. «У деда были крепкие убеждения, — приходил он к заключению, — а у отца это была просто вся бывалая эпоха, воспринятая его душою безразлично, бессознательно, так сказать, рабски, не осмысленная никаким логическим процессом, засевшая в уме гуртовым хаосом… он боялся паче всего рассуждения, привык все принимать безразлично». Отсутствие неколебимых жизненных принципов мальчиком воспринималось как форма эгоизма, а безволие — как проявление беспринципности. Дед в его восприятии обладал честью, отец — нет; дед был «кряжевой натурой», отец — «стрюцким» .

В отличие от отца, мать никогда не отступалась и поэтому воспринималась в доме всерьез. По этой же причине ее влияние на становление личности сына было несоизмеримо сильнее отцовского, правда, носило весьма болезненный характер.

Если глава семьи делал внушения из прихоти или «так сказать, чтобы совесть не зарила, и долг родительский в некотором роде был исполнен — а сам внутренно был глубоко убежден в бесполезности всяческих запрещений и смотрел на все сквозь пальцы», хотел так смотреть, чтобы не беспокоить себя лишний раз; то хозяйка, напротив, отличалась требовательностью и развитым чувством самой строгой справедливости. Татьяна Андреевна была младше мужа на четыре года, о ее родителях, родственниках и первоначальной судьбе мы ничего не знаем. Фет представляет ее скелетоподобной старушкой с грустно-серьезными глазами. Она была больна, ее лечили от ипохондрии, хотя, что это было на самом деле сейчас трудно сказать. Аполлон так говорил о ее состояниях: «Несколько дней в месяц она переставала быть человеком. Даже наружность ее изменялась: глаза, в нормальное время умные и ясные, становились мутны и дики, желтые пятна выступали на нежном лице, появлялась на тонких губах зловещая улыбка… В остальное время прекрасные черты ее лица прояснялись, не теряя, впрочем, никогда некоторой строгости… движения были резкими, голос болезненно надорванным». Она была в доме законодательницей. Муж, чтобы избегать постоянных ссор, подчинялся ее хозяйской воле или скрывался в кабинете; и вообще, он вел очень тихий образ жизни: не употреблял после женитьбы спиртного, забыл старых друзей, редко куда— нибудь отлучался, кроме присутствия. Зато дворовые и Аполлон в полной мере ощущали на себе особенности характера Татьяны Андреевны.

Татьяна Андреевна была от природы неглупа и практична, поэтому хозяйство вела сама и достаточно рачительно. Но ее природные качества постепенно оказались сильно искажены недугом и превращены в нестерпимые крайности. Ее мелочная, придирчивая, неотступная опека над всем, что находилось в ее ведении, и за что она искренне считала себя в высшей степени ответственной, приводила к постоянным склокам с дворовыми. Редко бывало, чтобы она не бранилась с глуховатым человеком Иваном «за то, что он „как мужлан“ охапку дров брякнет об пол», или с Лукерьей, «которую она постоянно поедом ела за грехи против целомудрия» которая из-за этого впоследствии искренне ее ненавидела, или с женою кучера Прасковьей за то, что та белье сложила не в одну стопку, а в две и т. п. Из дома она практически не отлучалась, кроме как к светлой заутрене. Дворовые, конечно, злились на барыню, но, привыкнув, воспринимали ее уже как нечто объективно неприятное, а вот для сына такое отношение являлось принципиальным при формировании его личности. По словам Аполлона, его мать держала «в хлопках», то есть усиленно и навязчиво оберегая. Все его пребывание рядом с родительницею сопровождалось постоянными ощипываниями и одергиваниями, упреками за сделан-ные и возможные шалости и неприличное поведение. Мать, как, впрочем и отец, исполненная дворянской амбиции, не дозволяла ему резвиться, считая это уделом простолюдинов. «При старом доме (у Спаса на Болва-новке. -П.К.) был сад с забором, и забор выходил уже на Зацепу, и в щели по вечерам смотрел я, как собирались и разыгрывались кулачные бои. О! как билось тогда мое сердце, как мне хотелось тогда быть в толпе этих мальчишек, мне, барчонку, которого держали в хлопках, изредка только позволяя играть в игры с дворнею», — сетовал Григорьев .

Из этой же дворянской амбиции хотели дать Аполлону такое образование, какое было принято в светских домах. «В то время, — писал современник, — богатые и знатные дворяне приготовляли своих сыновей у себя дома… В гимназиях по преимуществу учились дети горожан и местных чиновников и приобретали очень скудные познания, которые не могли удовлетворить требованиям образованных людей». С шести лет Аполлону преподавал уроки музыки Джон Фильд, известный по тем временам пианист, дававший свои концерты во многих европейских странах. Его стараниями Григорьев прекрасно умел музицировать. С этого же времени появился дядька-француз, который долго жил в семье, пока наконец как-то на Святую не напился и не расшибся, упав с лестницы на антресоли. В остальном же, в первоначальном учении «была, — по словам воспитуемого, — безобразная беспорядочность. Собственно учился я тогда мало, но сидел над учением чрезвычайно много. То, что давалось мне легко, я, разумеется, вовсе не учил; то, что могло вдолбиться, несмотря на мою лень, вдолби-лось, вследствие сидения по целым дням, то, к чему я вовсе не имел способностей, как математика, вовсе не вдолбилось». Сначала мать было сама взялась учить сына, когда тому было лет шесть, но, поскольку она была малограмотна, ничего не получилось, кроме невнятного собирания слогов без всякой системы и смысла. Когда мальчику исполнилось семь, решили приискать ему учителя, чтобы подготовить к поступлению в университет. Учителем стал в 1829 году восемнадцатилетний студент медицинского факультета, бывший семинарист Сергей Иванович Лебедев. Он приходился дальним родственником какому-то сослуживцу отца.

Теперь началось настоящее мучение, продолжавшееся до 1833 года. С утра задавался урок по латыни, математике, катехизису и кусок из священной истории наизусть. Сергей Иванович тем временем уходил в университет. Мать неотступно следила, чтобы сын сидел за столом и занимался. А он не урок учил, а мечтал, умилялся и плакал над создаваемыми фантазией пленными или преследуемыми красавицами и героическими рыцарями, да украдкой бегал на кухню. Обычно кончалось тем, что вернувшийся к двум часам учитель выяснял, что задача не решена, в священной истории и латинской грамматике путаница. Тогда в виде наказания, Аполлон и после обеда сажался за книги в комнату Сергея Ивановича. Сколько в ней слез пролилось над учебником арифметики… А вечером Сергей Иванович рассказывал хозяйке о небрежности ее сына. И на следующее утро будет самое ужасное, потому что после чая надо идти к матери на расчесывание волос, «а мать будет неумолчно и ядовито точить во все долгое время чесания волос частым гребнем, прибирая самые ужасные и ос-корбителъные для гордости слова». Натура Григорьева не принимала семинарского метода обучения «от сих до сих», и каждодневные нравоучения матери имели своим результатом только все возрастающее чувство неполноценности, ощущение нехватки способностей, с которым Григорьеву пришлось потом долго бороться, и которое оставило в душе достаточный след, чтобы он и через тридцать лет был искренне убежден в отсутст-вии у себя оных до двенадцати лет. В общем, не только отношения с отцом, но и «болезнь матери, и начавшаяся проклятая латинская грамматика, и еще более проклятая арифметика — многое навевало мрак» .

Григорьев не мог, хотя бы инстинктивно, не искать выхода из положения, не искать того места, где чувствовал бы себя свободно. Утратив чувство родительского тепла, он стремился к покровительственной поддержке других взрослых. Эту роль выполнили дворовые. «Бессознательно поступали мой отец и мать, — объяснял Григорьев происходившее, — не удаляя меня от самых близких отношений с дворовыми… это тем более делает им честь, что в них, как во всей нашей семье, было ужасно развито чувство дворянской амбиции во всех других жизненных отношениях. В это же все шло по какому-то исстари заведенному порядку…»90. При любом удобном случае мальчик убегал в сарай или на кухню, где мог сидеть бесконечно, слушая истории, наблюдая за работой, наслаждаясь свободой и чувствуя, что здесь он может быть самим собой. Мир дворовых, намного более разнообразный и загадочный, чем домашняя обстановка, ни к чему не принуждающий, укрывал уютом, насылая блаженно-мечтательную полудрему. Жил с дворовыми «совершенно интимно»: у них от него секретов не было, ибо они знали, что он их не выдаст; по рассказам он знал всех мужиков из деревни, а многих лично, с ним они, предупрежденные дворней, не чинились и не таились. Ужасно он любил их и, провожая, поминал даже в своих детских молитвах. Больше всех он общался с сорокалетним кучером Василием, женой его Прасковьей и двадцатипятилетней Лукерьей.

«Не одно суеверие развили во мне ранние отношения к народу, — не без скрытой гордости говорил потом Григорьев, — не мало есть и дурного в этом отсадке народной жизни, дурного, в котором виноват не отсадок, а виновато было рабство — не мало дурного, разумеется, привилось ко мне и привилось, главным образом, не в пору. Рано, даже слишком рано, пробуждены были во мне половые инстинкты; рано также изучил я все тонкости крепкой русской речи, и от кучера Василия наслушался сказок о батраках и их известных хозяевах ». Уже лет в четырнадцать он запирал двери за Иваном, уходившем «в ночную» к своим любовницам и отпирал их с раннего утра; а, будучи студентом, привозил Василия из кабаков, незаметно от родителей заводя лошадей и запирая ворота. Эти отношения были столь крепки, что Григорьев с нежностью вспоминал их всю оставшуюся жизнь, а Василия считал не только своим воспитателем, но и на половину своим первым учителем.

Вторым убежищем было чтение. «Жить, то есть мечтать и думать, -говорит Григорьев, — начал я очень рано; а с тех пор, как только я начал мечтать и думать, я мечтал и думал под теми или другими впечатлениями литературными». Это была эпоха романтизма, эпоха борьбы с догматизмом. Романтики выдвинули на первое место элемент чувства, открыли широкий простор воображению, провозгласили уважение к личности, к индивидуальному, пробудили новую веру в духовные начала жизни, обратились к народной поэтической старине — в общем, романтизм, как ни одно другое направление, мог стать опорой для Григорьева в обретении им своего Я. Его окружали русские исторические романы. От «Юрия Милослав-ского» Загоскина до «Давида Игоревича» Рудневского, от «Новика» Лажечникова до «Леонида» Зотова — он безразлично упивался всем. Притяжение старины для Аполлона было очаровывающим, из-за этого чувства он даже время от времени заглядывал в содержавшиеся среди ветхих книг деда сатирические журналы екатерининской эпохи и «знакомством своим с мыслью и жизнью ближайших предков обязан был эти старым книгам»9. Если мы посмотрим в «Юрия Милославского», то увидим, что здесь есть и богатыри силы и духа, которые заступаются даже заврага, веруя в правило, что «на Руси лежачих не бьют», и люди, которые могут не выходить из кабаков дни напролет, но которые в случае необходимости готовы довольствоваться куском хлеба; увидим, что сущность народной русской души — «милость к падшим», радость о душе кающегося грешника, благородство и нежность сердца, прямота и справедливость, энергия и находчивость. В этих книгах видел Григорьев воплощение своих представлений о достойном человеке. «То был особый мир, особая жизнь, непохожая на эту действительность, жизнь мечты и воображения, странная жизнь, но по своему могущественному влиянию столь же действительная, как сама так называемая действительность» .

После десяти часов Аполлон должен был засыпать, но он сидел и незаметно для остальных слушал, что происходило в соседней комнате. А там была спальня родителей, для которых Сергей Иванович обычно до часу, а то и до двух читал готические романы, запретные для мальчика. Сергей Иванович сам был натурой впечатлительной, и поэтому чтение выходило азартным, действительно захватывающим. Читались популярные вещи: «Таинства Удольфского замка» Радклиф, «Дети Донретского аббатства» де ля Рош, «Матильда» г-жи Коттен — в общем, все то, что завораживало воображение рыцарским благородством, таинственностью загробного мира и сильными страстями.

Литература

столь втянула Аполлона, что, по его словам, перед ним «очень долго ходили не люди живьем, а образы романов или образцы истории» .

Сергей Иванович, когда не терзал уроками, своим вдохновенным идеалистическим энтузиазмом импонировал Григорьеву. «Как была весела для меня его комната, — читаем мы, — начиная с пяти и до десяти часов, когда учения уж не было, когда я был в ней гостем посреди других гостей Сергея Ивановича, студентов разных факультетов». «Говорилось и говорилось с азартом о самоучке Полевом и его „Телеграфе“ с романтическими стремлениями; каждая новая строка Пушкина жадно ловилась в бесконечных альманахах той наивной эпохи; с кокою-то лихорадочностью произносилось имя „Лорд Байрон“; из уст в уста переходили дикие и порывистые стихотворения Полежаева, принося неопределенное чувство суеверногои вместе обаятельного страха». Григорьев, конечно, эти разговоры воспринимал больше на эмоциональном уровне, на уровне бессознательных восторгов приобщения к чему-то сакральному. Но как бы там ни было, с тех пор литература осталась для него миром неисчерпаемым, разнообразнейшим, дающим пищу уму и сердцу.

Случалось, в сумерки Сергей Иванович фантазировал, придумывая себя героем какой-нибудь таинственной истории и обязательно помещая в свои фантазии Аполлона, который был вне себя от восторга. Мальчик тянулся к энергичности и увлеченности студента. «Бывало Сергей Иванович заляжет на дырявый диван и если не фантазирует вслух о своих любвях, то рассказывает и хорошо рассказывает римскую историю, и великие личности Брутов и Цинцинатов, Камиллов и Лариев исполинскими призраками встают перед воображением»99. Образцы римской добродетели окончательно оформили протест Григорьева против домашнего обезличивания. Этот протест воплотился в стремлении добиться успеха и признания в обществе, найти общественное подтверждение своей самостоятельности, в жажде деятельности, независимой инициативы; ему «жадно хотелось жизни, страстей и борьбы»100. Он знал наизусть трактат Цицерона «Об обязанностях» — основу латинской этики. «Вся заслуга доблести состоит в деятельности, — говорилось в нем, — люди рождены ради людей, дабы они могли быть полезны друг другу, мы должны в этом следовать природе как руководительнице». Только этим переворотом в сознании мы можем объяснить последующую жизнь Григорьева. В основу поведенческой установки критика легло желание самовоплощения, чтобы нейтрализовать заложенный комплекс неполноценности. Причем это самовоплощение должно было происходить в обществе и для общества — иначе оно лишалось значимости.

Новый учитель, И. Беляев, — товарищ Лебедева, будущий крупный историк русского права, а пока преподаватель в пансионе Погодина — занимался подготовкой Григорьева в университет, после того как Сергей Иванович отбыл в Калужскую губернию. Занятия продолжались с 1836 по 1838 годы. Очень показательно, что теперь негативных отзывов о способностях ученика вообще нет. Напротив, Беляев крайне им доволен и ставит Григорьева в пример Фету, который в это время готовился в Погодинском пансионе: «Какая память, какое прилежание! — говорил он, — не могу нахвалиться»103. Еще ярче стремления Григорьева проявятся по поступлении в Московский университет.

Таким образом, рассмотрев изначальные обстоятельства жизни Аполлона Григорьева, можно заключить, что главным его качеством была эмоциональность, окрашенная рано возникшей, но всю жизнь сохранявшейся тоской и носящей консервативный характер. Чувство недоверия и отчуждения к отцу, боязнь матери, своими методами воспитания смогшей только развить в ребенке гипертрофированное восприятие своих недостатков — побудили Аполлона Григорьева искать компенсацию такому дискомфортному состоянию. Последняя была найдена в общении с дворовыми людьми и в увлечении чтением. Под влиянием романтических настроений, воспевающих свободную сильную личность, а также под обаянием героев римской истории у мальчика формируется этический идеал, ставший ответом на образ родителей. Этот идеал предполагал стремление к возможно полной самореализации, которая бы признавалась обществом и служила его благу. В дальнейшем мы постараемся проследить развитие и укрепление этих ценностей в сознании нашего героя.

Вышеперечисленные факты душевной жизни Аполлона имели самое непосредственное влияние на его дальнейшую жизнь, внутреннее состояние и систему взглядов: здесь истоки его порывистости, стремления «прожигать жизнь», культа героической личности, поиска социального идеала среди низших слоев. Но особенно хотелось бы подчеркнуть одно глобальное противоречие сознания Аполлона, заложенное, как нам кажется, именно в этот период. Мы говорим о противоречии базовой эмоциональности и этической установки на служение обществу. В России XIX века, в среде интеллигенции, придерживающейся рационального типа мышления, к эмоциям не могло быть доверия. Все попытки Григорьева добиться серьезного к себе отношения будут обречены на неудачу; его идеи останутся невостребованными, что приведет к тяжелому внутреннему конфликту, в конце концов окончившемуся преждевременной смертью.

незаконнорождённость чувствительность дворянство

Список использованных источников и литературы

Аполлон Александрович Григорьев. Материалы к биографии. Пг., 1917.

Григорьев А. А. Сочинения. М., 1990. Т.1,2.

Григорьев А. А. Полное собрание сочинений и писем. Пг., 1918. Т. 1.

Григорьев А. А. Сочинения Аполлона Григорьева. СПб., 1876. Т.1.

Григорьев А. А. Воспоминания. М., 1988.

Григорьев А. А. Воспоминания. М., 1930.

Григорьев А. А. Письма. М., 1999.

Григорьев А. А. Избранные произведения. Л., 1959.

Григорьев А. А. Одиссея последнего романтика. М., 1988. Ю. Григорьев А. А. Собрание сочинений. М., 1915 — 1916. Вып. 1−10.

11.Григорьев А. А. Об элементах драмы в нынешнем русском обществе // Репертуар и пантеон. 1845. № 4, 8.

М.Григорьев А. А. Петербургские театры в 1845-м году // Там же. 1846.№ 5. 13. Григорьев А. А. Александрийский театр // Там же. № 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12 ХА. Григорьев А. А. Немецкий спектакль // Там же. № 7. 15. Григорьев А. А. Русская драма и русская сцена // Там же. № 9, 10, 11, 12. 1 в. Григорьев А. А. Лючия // Там же. № 9.

17.Григорьев А. А. Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым // Ведомости санктпетербургской городской полиции. 1846. № 33. 18. Григорьев А. А. Новый Емеля, или превращения. Роман А. Ф. Вельтмана // Финский вестник. 1846. Т.VIII.

19.Григорьев А. А. Слова и речи синодального члена Филарета, митрополита московского // Там же.

20.Григорьев А. А. Руководство к познанию законов. Сочинение графа Сперанского // Там же. T.IX.

21.Григорьев А. А. Правила высшего красноречия. Сочинение Михаила Сперанского // Там же.

22.Григорьев А. А. О подражании Христу, четыре книги Фомы Кемпийского // Там же.

23.Григорьев А. А. Петербургский сборник // Там же.

24.Григорьев А. А. Новая библиотека для воспитания, изданная Петром Ред-киным // Московский городской листок. 1847. № 33. 25. Григорьев А. А. Концерт Сальвини // Там же. № 34.

26.Григорьев А. А. Библиографическое известие. Серый армяк, или исполненное обещание. Повесть для детей // Там же. № 36. 21. Григорьев А. А. Ответ на замечание С. П. Шевырева // Там же. № 43. 28. Григорьев А. А. Обозрение журнальных явлений за январь и февраль // Там же. № 51,52. 29. Григорьев А. А. Обозрение газет за январь 1847 года // Там же. № 52.

Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой