Помощь в написании студенческих работ
Антистрессовый сервис

Одинокие люди в блокадном пространстве

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Слово «дистрофия» и производные от него получили широкое распространение в городе — поэтому и не было редкостью услышать их среди оскорблений. Такие случаи заставляли испытывать неловкость и вызывали желание найти приемлемые для обыч — ной этики оправдания — это, кстати, еще один критерий, позволяющий оценить укорененность нравственных правил у ленинградцев. И В. С. Люблинский, и другие… Читать ещё >

Одинокие люди в блокадном пространстве (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

Одинокие люди в блокадном пространстве

С.В. Яров Слово «дистрофик» стало обиходным в Ленинграде зимой 1941;1942 гг. Собственно, «дистрофиком» мог быть признан любой горожанин, если он не имел обильных источников пропитания, обеспечиваемых «связями» и воровством. Но позднее содержание этого слова было уточнено, и оно стало использоваться для обозначения особой категории лиц — истощенных в крайней степени, находящихся на грани физического и духовного распада и вследствие этого теряющих человеческий облик. «Как за полгода изменилась не только интонационная, но и смысловая нагрузка термина „дистрофик“ , — писал В. С. Люблинский жене в июле 1942 г. — Первоначально (в январе-феврале) оно звучало острой жалостью, означало жертву голода, призывало к помощи и состраданию или хотя бы каким-то льготам; затем оно начало приобретать все более иронический оттенок, стали говорить о „моральных“ и „умеренных“ дистрофиках — и не только применительно к тем, кто … опускался или под очень реальным предлогом бессилия уклонялся от своих обязанностей (даже к самому себе); наконец, за последние месяцы, когда двуногих дистрофиков осталось все меньше. слово это стало приобретать чисто ругательный смысл, в нем все более звучит презрение (так говорят. о маломощном предприятии, слишком мелком куске чего-либо)» [19, с. 180].

Свидетельства очевидцев в целом подтверждают это явление иногда и более категорично, но обычно менее пространно; это скорее импрессионистические зарисовки, в которых почти нет попыток объяснить странный феномен. «Дистрофиков — истощенных — ненавидят, — рассказывал побывавший в Ленинграде Б. Бабочкин. — В вагоне ругаются: «Эх ты, дистрофик!» «[11, с. 203].

Можно предположить, что Б. Бабочкин, находившийся в городе лишь несколько дней, неправомерно преувеличил значение частного эпизода, но ведь об этом говорили и люди, пережившие блокаду и весьма настойчиво. «Несколько лет тому назад, чтобы оскорбить человека, его называли колхозником, теперь появилось новое бранное слово — дистрофик», — писал в дневнике А. И. Винокуров [5, с. 282]. Эту привычку переняли и дети — с теми же интонациями и жестами, которые были присущи взрослым [8, с. 399; с. 25].

Слово «дистрофия» и производные от него получили широкое распространение в городе [5, с. 282] - поэтому и не было редкостью услышать их среди оскорблений. Такие случаи заставляли испытывать неловкость и вызывали желание найти приемлемые для обыч — ной этики оправдания — это, кстати, еще один критерий, позволяющий оценить укорененность нравственных правил у ленинградцев. И В. С. Люблинский, и другие, в частности А. И. Винокуров [5, с. 282], считали, что позднее термин «дистрофик» стал простым ругательством, приобретшим новое содержание и не связанным с породившими его блокадными реалиями. С этим трудно согласиться. Такой термин едва ли был нейтральным. Само название «дистрофик» постоянно отсылало к образу сломленного, отчаявшегося, утратившего надежду человека. И оно употреблялось именно в тех случаях, где или присутствовали истощенные люди, или происходило нечто, где выявлялись и последствия этой истощенности. Упитанного «ответственного работника» или продавца в булочной едва ли бы кто-то обозвал «дистрофиком», даже испытывая к ним острую неприязнь. Скорее можно говорить о том, что слово «дистрофик» стало очень привычным, и потому его оскорбительный смысл не сразу замечался: оно равно являлось и ругательным, и бесстрастно регистрирующим состояние горожан и даже отражающим снисходительные насмешки [2, с. 143; 21. Л. 88].

«Первый раненый истощает наше милосердие, ко всем прочим мы относимся с безразличием», — сказал некогда А. С. Пушкин. Письмо В. С. Люблинского отчетливо показывает стадии омертвения человеческих чувств и сопутствующие им приметы. След первого потрясения изглаживался, позднее видели не одного «дистрофика», а тысячи таких людей, и было теперь не до них: каждый пытался выжить сам. И приходилось делать работу за немощных «дистрофиков» и росло раздражение из-за этого, и сострадание начинало сменяться отвращением, поскольку сцены распада человека, утратившего чувство достоинства, становились более ужасными и непереносимыми.

На них было невыносимо смотреть: «Шелушащаяся кожа, синеватый цвет лица, совершенно особенный запах тлена, излучаемый еще живым» [21. Л. 88]. Многие старались отворачиваться и быстрее проходить мимо. У них, «дистрофиков», ослабевали все чувства, даже родственные [27, с. 164] - думали лишь о себе и не делились с другими. Они обычно вели разговоры только о еде, и ради нее были готовы на все. Н. Иванова вспоминала, как один из «дистрофиков» согласился помочь ей бежать из детдома за две конфеты [24, с. 59].

М. Пелевин стал свидетелем и такой сцены. В госпитале, где он лечился, лежал на койке и никогда не вставал «дистрофик». Когда один из пациентов, имевший привычку прятать хлеб в одежде, скончался, тот «вдруг. сполз. и на почти согнутых ногах чуть ли не ползком приблизился к умершему. Просунув руку под одеяло, он суетливо. начал шарить» [21. Д. 36. Л. 57]. То, что случилось дальше, пересказывать невозможно; заметим, что он делал это на виду у многих больных и ничуть не стеснялся. Отсутствие стыда и чувства брезгливости, неряшливость (в т.ч. и в употреблении пищи), нежелание следить за собой и выполнять правила гигиены являлись «характерными приметами быта «дистрофиков» [27, с. 164]. Неприятными в общении делали «дистрофиков», как отмечали врачи, и особенности их психики: «Плаксивость, докучливость, постоянное недовольство окружающими, непрестанные жалобы и просительный тон» [27, с. 164]. Они часто говорили не умолкая — «страшная, торопливая болтливость дистрофиков» сразу бросилась в глаза В. Бианки, когда он на несколько дней приехал в город.

Не все готовы были это оправдать, терпеть, прощать. Г. Кулагин заметил, что именно при встрече с голодными и больны — ми у него проявлялась «нетерпеливая, почти враждебная раздражительность»; иначе он вел себя со здоровыми людьми. «Еще тошнее от дистрофиков ГПБ, которые вместе со мной отбывают трудовую повинность», — записывала в дневнике М. В. Машкова [23, с. 45].

Почему? Прямого ответа нет, есть лишь перечисление их поступков. Но именно те из них, которые отмечены, позволяют воссоздать механику формирования неприязни к слабым: «Они беспомощно копошатся во дворе и ноют от голода, мечтают о еде, цепляются жадно за жизнь» [23, с. 45].

Раздражала сама немощность, люди не хотели спрашивать себя, почему они стали «дистрофиками». Не принимались в расчет никакие «смягчающие» обстоятельства: необходимость содержать более многочисленную семью, отсутствие дополнительных источников питания, физиологические или возрастные особенности. Все голодали, но кто-то выстоял, а кто-то сломался — почему их надо жалеть? Кто-то помогает, а кто-то заботится только о себе, кто-то молча переносит трудности, а кто-то, не переставая, говорит, просит, жалуется, плачет, объясняет, умоляет. И почему к тем, кто сжал себя в кулак, кто так же страдает от голода, нужно относиться менее милосердно, чем к «дистрофикам» — разве это справедливо? И эта жадность, животная жадность, когда «дистрофик» отталкивает всех, и стариков и детей и требует еду себе, только себе — разве другие были согласны не замечать ее?

10 декабря 1941 г. И. Д. Зеленской встретился в столовой один из «дистрофиков», все с той же, отмеченной еще В. Бианки, «бессмысленной неподвижной улыбкой». Говорил он неслышно, и «как-то странно падал на собеседника, точно старался прилипнуть к нему» [29. Оп. 11. Д. 35. Л. 40 об.]. Жалости у нее нет — но не только потому, что она видела эти сцены не раз и привыкла к ним. Есть другое чувство, которого она, пожалуй, даже стыдится: отвращение. В следующих записях оно получает такую мотивировку: «У меня крепко держится все доброе по отношению к людям, которые проявляют хоть каплю стойкости, в которых жив человеческий дух, но эти ходячие трупы. Тень человека и его аппетит — нет, не могу, от них и страшно и отвратно».

Здесь норма справедливости, самопожертвования, самоотречения противоречила другим, не менее важным этическим правилам, которые требовали проявлять милосердие, жалость, сострадание — и эти противоречия иногда являлись неразрешенными. Люди боялись оказаться на месте «дистрофика», инстинктивно чувствуя, что им может стать любой, перенесший голод. И потому они придирчиво наблюдали за собой, опасаясь и у себя обнаружить те же симптомы распада. «Дистрофик» стал зримым воплощением того состояния духа, с которым надо было беспощадно бороться, «выдавливать» из себя — но как можно было тогда сохранить уважение к нему? Г. Холопов рассказывал об одной женщине, управхозе, которая часто посмеивалась над «рахитиками» [10, с. 234] и говорила, что ей не грозит их судьба: ее отец поднимал на плечо тяжести до 16 пудов. Она гордилась тем, что не из их десятка — откуда же у нее возникнет чувство сострадания к этим «рахитикам»?

И внешний вид «дистрофиков», и их психика одинаково отталкивали всех, кто их встречал. Но что же было делать им, презираемым и гонимым? Они тоже хотели выжить, но встречали эту стену отвращения и безразличия. Их было легко оскорбить, не ожидая отпора — чем они могли ответить? (В. Базанова, считая себя «дистрофиком», не решалась даже поступать в театральную студию — опасалась, что ее обидят [2, с. 146]. И основания у нее имелись. Обучаясь в 1942 г. в ремесленном училище, она замечала, как часто обделяли ее в столовой: «Была дистрофиком, поэтому мне всегда доставалась одна вода» [2, с. 143]). Их нетрудно было обобрать, обмануть, оттолкнуть, пользуясь их слабостью. Сколько нечестных людей пытались поживиться за их счет — и «дистрофикам» надо было хоть чем-то защитить себя. Пугались их истошных криков, их несмолкаемой речи, «нытья» — а как добыть без усилий, без стонов, без истерики то, что принадлежало им по праву? Да, они были бесцеремонны — а как достать кусок хлеба, если, видя их состояние, им не выдавали «карточки», а потом утверждали, что «дистрофики» сами не знают, что говорят, что они якобы давно их получили. Где он будет искать правду — шатающийся от измождения, с нечленораздельной речью, в полуобморочном состоянии?

В Пушкинском Доме, как вспоминал Д. С. Лихачев, завхоз приписывал себе «карточки» слегших от голода сотрудников, ожидая их скорой смерти. Один из них все же нашел силы придти в институт. «Вид у него был страшный (изо рта бежала слюна, глаза вылезли, вылезли и зубы). Он явился в дверях как привидение, как полуразложившийся труп и глухо говорил только одно слово: «карточки, карточки» «. Едва расслышав просьбу, завхоз «рассвирепел, ругал его и толкнул» [17, с. 475−476].

Искушение оттолкнуть обессиленного человека, отнять у него продукты и «карточки» не раз наблюдались во время блокады в разных, но одинаково жестоких и циничных формах. Не останавливались в ряде случаев и перед издевательствами над слабыми и даже избивали их — наиболее выпукло эти нравы проявлялись среди подростков [24, с. 43]. Было бы заблуждением считать, что «дистрофиков» не лечили, не оберегали, не кормили, не пытались спасти. Делали это, не только следуя служебным инструкциям, хотя иногда невозможно разделить проявления милосердия и выполнение своего профессионального долга. Но отчетливо видно и другое. Первичное восприятие внешнего вида и привычек «дистрофика» нередко подавляло все прочие чувства. Осознать необходимость мягкого и тактичного отношения к больным людям было дано не всем. Представления о том, что каждый должен отвечать за себя, а не ссылаться на обстоятельства, издавна сформировались в человеческих взаимоотношениях. Они, конечно, не могли быть полностью применимы в драматических обстоятельствах, но не всякий хотел делать поправку на военное время — и потому часто все так же оценивали поведение человека по «мирным» меркам, абстрактно, обобщенно. Это был тот случай, когда жалость не сумела преодолеть отвращение — парадокс состоял в том, что последнее во многом обусловливалось той же этикой, призванной предотвратить духовный распад человека.

В отношении к «дистрофикам» как в капле воды отразилось и отношение ко всем одиноким блокадникам, которые нуждались в поддержке. Если членов семьи старались спасти во что бы то ни стало, если друзей стремились, насколько возможно, опекать, если для соседей соглашались хотя бы что-то сделать, то одинокие оказывались самыми уязвимыми. Это отмечалось повсеместно [16, с. 33; 21. Л. 100, 103; 10, с. 379]. «Каждый стремится сохранить только собственную жизнь и жизнь своих близких родных, не обращая внимания на окружающее», — записывал в дневнике 28 февраля 1942 г. А. И. Винокуров [5, с. 251]. Одиноким чаще всего оставалось надеяться только на помощь государственных и общественных структур и созданных ими специальных подразделений: санитарных дружин, комсомольских бригад, обогревательных постов. Помощь эта нередко являлась ограниченной либо и вовсе запаздывала.

Об одиноких (как и прочих) людях не всегда заботились на предприятиях, редко интересовались, как они живут в общежитиях. «В жилых комнатах грязь, вшивость. На лестницах и дворах уборки никакой не производилось», — сообщалось в акте проверки районных общежитий, составленном Приморским РК ВЛКСМ [28. Оп. 1. Д. 78. Л. 4]. Официальные отчеты отличались сдержанностью, в частных записях очевидцев подробности блокадного «общежитского» быта выглядят еще более ошеломляющими. «Сегодня я зашла в наше деревянное общежитие, — отмечала в дневнике 4 января г. И. Д. Зеленская. — Там тоже страшно. Много уволенных каталей, которые предоставлены самим себе. Сидят вокруг жаркой печки с углем, удачники [так в тексте. — С. Я.], жарят дуранду, одна полупокойница лежит в постели и плачет неживыми слезами. У нее украли последний хлеб. Головой на столе лежит еще одна умирающая. Зрелище страшной безнадежности. У Шарандовой непрерывно кричит ребенок. Она наменяла на последние вещи, вроде пальто, одеяла и несколько горстей овсяной половы, из которой ничего нельзя выжать съедобного, сеет эту полову и плачет над ней» [29. Оп. 11. Д. 35. Л. 49].

И похороны одиноких людей часто в горьких подробностях повторяли их последние дни: погребение без уважения к умершим, без совершения ритуалов, подчеркивающих человеческое достоинство. (Например, в дневниковых записях Г. А. Кязева за 16 января 1942 г. читаем: «Я спросил нашего бывшего академического извозчика, не знает ли он, чей этот труп везли вчера на санках в таком странном виде.

А это уборщицу увозили из Главного здания.

Почему же она была в таком растерзанном виде, и даже волосы волочились по снегу?

Да она одинокая была" [1, с. 41].

Эвакуированные и учащиеся ремесленных училищ — еще одна группа преимущественно одиноких людей, до которых мало кому было дела. «Раньше начали умирать беженцы», — вспоминала начальник размещенного в школе эвакопункта К. Я. Анисимова [7, с. 48]. Побывавший в другом эвакопункте Б. Капранов обнаружил в комнате размером 30 кв. м проживавших там 16 чел.: «.Все время подавленное настроение. Все раздражительные, голодные, едва передвигают ноги» [6, с. 45]. Еще одну историю поведала в дневнике М. С. Коноплева. В поликлинику доставили молодую женщину, трудившуюся на оборонных работах. Вскоре она умерла. Ее семилетняя дочь, оставшаяся сиротой, рассказала, что в городе они оказались зимой, и никаких родных у них не было. Об этом можно было и не говорить — вот описание тела погибшей: «Я увидела труп этой женщины, раздетой в травматологическом кабинете. Он поразил меня своим видом — это был узловатый скелет, обтянутый серожелтой кожей» [20. Д. 2. Л. 82].

У женщины позднее нашли спрятанные 1600 руб. Можно с большой долей уверенности утверждать, что все эти сбережения, вызывавшие недоумение и подозрения в жадности — не след какойто патологии, а свидетельство того ужаса, который пришлось пережить блокадникам, и того одиночества, в котором оказались. Едва ли это случайно — откуда одиноким ждать помощи, если не надеяться только на себя? Сегодня есть крошка хлеба, а завтра нет — и кому они будут нужны?

1500 руб. нашли и у умершего от истощения «ремесленника». Сообщивший об этом случае инженер Г. М. Кок удивлялся: их вроде кормили неплохо, давали горячую пищу три раза в день. [29. Оп. 11. Д. 48. Л. 20 об.]. Вероятно, он спекулянт, и, узнав о предстоящей эвакуации, которую осталось ждать недолго, стал копить деньги, продавая втридорога хлеб — в предположениях у инженера недостатка нет [29. Оп. 11. Д. 48. Л. 21 об.]. Можно было бы согласиться с ним, если бы не противоречия в его рассказе: три раза в день кормили горячей едой, которую нельзя выносить из предприятия, и вдруг скончался от голода. Можно согласиться, если не знать, как кормили «ремесленников» в столовых и как «заботились» об их быте. А документы об этом имеются — один страшнее другого.

Положение, в котором оказались сотни «ремесленников» и «фезэушников», оставшихся в городе без семей, без поддержки близких, иначе как трагичным назвать было трудно. Условия их быта были очень плохими. В акте проверки ремесленного училища № 62, проведенной в январе 1942 г. Приморским РК ВЛКСМ, они выглядят весьма красноречиво: «Чрезмерная скученность, кровати размещены вплотную в два этажа, плохое состояние отопления, антисанитария учащихся (более полтора месяца не были в бане), все грязные, обовшивевшие». В столовой этого же училища были выявлены случаи обвеса в хлебе, приготовление пищи из недоброкачественной крупы [28. Оп. 1. Д. 78. Л. 5]. Одежда их была плохой.

В.Г. Григорьев, встретив в магазине «закутанного в тряпье и очень грязного» мальчика, сразу предположил, что это «ремесленник» [9, с. 37−38]. Б. Михайлов увидел «ремесленника», поскользнувшегося на обледеневшем буфере переполненного трамвая — на его оторванной ноге «кальсон не видно, из грубого ботинка торчит газета, которой парень, очевидно, обертывал ноги для тепла» [21. Л. 82].

Некоторые из них шли на все, чтобы выжить, не опасаясь даже обвинений в шпионаже и измене родине. (Так, например, в воспоминаниях одного из блокадников упоминается «фезеушник», который подавал сигналы в затемненном городе: «Он рассказал, что какой-то „дядя“ дал ему ракетницу и сказал, что если он. будет пускать ракеты, то получит консервы и ботинки»). Чаще всего, пытаясь спастись, они выхватывали продукты в булочных и магазинах [13, с. 251; 23, с. 133]. И делали это не в одиночку. Группа «ремесленников», совершив нападение на булочную, разграбила целый воз с хлебом [5, с. 244]. Тот, у кого не было сил, кто не был привычен к таким действиям и не мог выпросить подаяния, питался суррогатами, кошками и собаками, отбросами. Трагедия, разыгравшаяся в стенах общежития ремесленного училища № 39 на Моховой ул. в декабре 1941 г., едва ли являлась случайностью — в описании ее видишь неумолимую последовательность распада человека. Как следует из спецсообщения УНКВД ЛОО, в общежитии жило до 300 человек: «Все они были оставлены. как недисциплинированные и уволенные по разным причинам с работы. Были предоставлены сами себе,. продовольственными карточками на декабрь месяц обеспечены не были. В течение декабря месяца они питались мя — сом. кошек и собак. 24 декабря, на почве недоедания, умер ученик Х., труп которого учениками частично употреблен в пищу. 27 декабря умер второй ученик В., труп которого также был употреблен в пищу» [18, с. 276].

«Среди эвакуированного из Ленинграда населения особо слабыми являются учащиеся ремесленных и железнодорожных учи — лищ», — писал заместитель председателя Совнаркома РСФСР А. Н. Косыгин А.А. Жданову 10 февраля 1942 г. [15, с. 288]. Один из переживших блокаду вспоминал, что зимой 1941;1942 гг. учащиеся РУ исчезли куда-то", считая, что они одели зимние пальто и перестали выделяться среди других ленинградцев своей «формой» [5, с. 82]. Можно предположить, что причины здесь были и менее прозаичными.

И.В. Назимов записал рассказ начальника противопожарного управления об общежитии одного из ремесленных училищ: «Поделился кошмарными картинами. В двух комнатах общежития был в силу необходимости [выделено нами. — С. Я.] устроен морг. В нем большое количество трупов ремесленников, замерших в самых причудливых позах. Их было много. Они были свалены в беспорядке» [6, с. 132]. В другом училище морг был размещен в подвале. Живший рядом В. Г. Григорьев весной 1942 г. увидел «большую [подчеркнуто нами. — С. Я.] грузовую машину, на которую из подвала грузили трупы ремесленников»; машина была наполнена доверху [9, с. 45].

Они несли на себе печать смерти — изможденные, одинокие, обворованные теми, кто обязан был их беречь. Медсестра одной из больниц рассказывала, как привезли на лечение несколько истощенных «ремесленников». Их положили в ванну и все они почти сразу же умерли — все, один за другим.

Впечатляющая картина вымирания «ремесленников» дана в записках медсестры РУ А. А. Аскназий. В училище находились в основном подростки из Смоленской области, не имевшие в городе родных и близких. «Умирали ежедневно по несколько человек. Сначала, в начале декабря, в изоляторе на 6 человек заняты были не все койки, потом число комнат лазарета росло, .весь второй этаж — сплошной лазарет и большой актовый зал весь уставлен койками» [21. Л. 10]. Тела умерших до морга везли на фанерных досках сами подростки за дополнительный обед. Идти было далеко и трупы нередко бросали на дороге: «Мы догадывались об этом, но, конечно, молчали» [12, с. 104; 28. Д. 78. Л. 5].

Пытаясь понять, почему одинокие люди оказывались на обочине блокадной жизни, нельзя не обратить внимание на ряд обстоятельств. Большинство этических норм обычно подтверждалось во взаимоотношениях родных, друзей и близких. В общении с незнакомыми людьми они проявлялись не всегда. Это характерно не только для «смертного времени» — такое можно наблюдать и в привычных житейских ситуациях мирных дней, не отмеченных предельным драматизмом. Те, кто не могли рассчитывать на свои силы и кому не обязаны были помогать частные лица, ожидали поддержки лишь со стороны государства. Эти надежды во многом оказывались иллюзорными: о них мало заботились, их старались не замечать, их обманывали. Можно спорить о том, было ли это следствием безразличия и безответственности государственных служащих и фабрично-заводской администрации или являлось нормой блокад — ной повседневности с ее скудостью запасов продовольствия и топлива, которых не могло хватить на всех — вероятно, имело место и то, и другое. Но не все действия требовали от тех, кто должен был спасать обессиленных, большого самопожертвования или огромной затраты сил — а они не всегда были готовы выполнить и малую часть возложенных на них обязанностей.

Примечательно, однако, и другое. Вид голодных, просящих подаяние людей, в том числе и детей — «дистрофиков», беженцев, «ремесленников» — не для всех горожан стал импульсом сострада — ния; разумеется, речь идет о постоянной заботе, а не о одноразовой милостыне. И, заметим это, в помощи иногда отказывали и блокадники, известные нам как исключительно порядочные, добрые и благородные в отношениях с семьей и друзьями.

Обычно мало кто решается помогать неизвестным людям, не зная подробностей их жизни, их помыслов и расчетов — или приписывая их поступкам чуждые им характеристики. Во время блокады эти сомнения, казалось, должны были прекратиться, поскольку все понимали, что такое голод и как в действительности выглядят оставшиеся без поддержки и нуждающиеся в уходе. Но всегда ли делились с ними хлебом? Помогали ли им устроиться в госпиталь? Нет. Всегда ли поднимали упавших на снег и доводили до дома? Нет. Разве не понимали, в каком положении находились «ремесленники», варившие в котле собаку? Видели, удивлялись, страшились увиденного — и проходили мимо.

Граница между «своими» и «чужими» существовала всегда, но особенно ощутимой она стала во время войны. Пространство этики неизбежно сокращалось — у одиноких было меньше всего шансов выжить. Невозможно никого обвинять. Почти все оказались в бедственном положении: поделиться им было нечем. Многие не могли преодолеть эмоциональные и иные барьеры в общении с незнакомыми людьми, особенно если у тех проявлялись симптомы распада личности. Общественная инициатива, позволившая бы объединить усилия разных людей для их спасения, сковывалась жестким государственным контролем; группы блокадников, рискнувшие самостоятельно и без всяких указаний сверху организовать помощь, неминуемо оказались бы под подозрением. Утешали себя и тем, что есть кому заботиться о «дистрофиках». Есть больницы, обогревательные пункты, комсомольские бригады, дружины РОКК: подберут, обогреют, вылечат. И привыкали к зрелищам нескончаемых бедствий, как привыкали ко многому, что считалось ранее невозможным, но оказывалось частью обычной блокадной повседневности.

дистрофик блокадный ленинград.

  • 1. Академический архив в годы войны. Ленинград. 1941;1942. Из дневника Г. А. Князева. — СПб., 2005.
  • 2. Базанова В. Вчера было девять тревог // Нева. — 1999. — № 1.
  • 3. Бианки В. Лихолетье. — СПб., 2005.
  • 4. Бидлак Р. Рабочие ленинградских заводов в первый год войны // Лен. эпопея. Организация обороны и населения города. — СПб., 1995.
  • 5. Блокадные дневники и документы. — СПб., 2004.
  • 6. Будни подвига. Блокадная жизнь в дневниках, рисунках документах. — СПб., 2006.
  • 7. Выстояли и победили. Воспоминания участников обороны Ленинграда, воинов и тружеников Октябрьского района. — СПб., 1993.
  • 8. Голованова В. «Дистрофик» // Петров Анат. Тетрадь в клеенчатой обложке // Нева. — 1999. — № 1.
  • 9. Григорьев В. Г. Ленинград. Блокада. 1941;1942. — СПб., 2003.
  • 10. Девятьсот дней. — Л., 1962.
  • 11. Иванов В. С. Дневник. — М., 2001.
  • 12. Интервью с В. Г. Григорьевым // Нестор. — 2003. — № 6.
  • 13. Интервью с А. Г. Усановой // Нестор. — 2003. — № 6.
  • 14. Капустина Е. Из блокадных дней студентки // Нева. — 2006. — № 1.
  • 15. Ленинград в осаде. — Л., 1995.
  • 16. Ленинградцы в дни блокады: сб. — Л., 1947.
  • 17. Лихачев Д. С. Воспоминания. — СПб., 1997.
  • 18. Ломагин Н. А. Неизвестная блокада. — Т. 2. — М., 2002
  • 19. Люблинский В. С. Блокадные дневники. Воспоминания. Стихи. Письма. В память ушедших и во славу живущих. Письма читателей с фронта. Дневники и воспоминания сотрудников Публичной библиотеки. — СПб., 1995.
  • 20. Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (ОР РНБ). Ф. 368.
  • 21. ОР РНБ. Ф. 1273.
  • 22. Откуда берется мужество. — Петрозаводск, 2005.
  • 23. Публичная библиотека в годы войны. — СПб., 2005.
  • 24. Разумовский Л. Дети блокады // Нева. — 1999. — № 1.
  • 25. Соколов А. Эвакуация. — СПб., 1994.
  • 26. Тихонов Н. Ленинград принимает бой. — Л., 1943.
  • 27. Хвилицкая М. И. Симптоматология / Алиментарная дистрофия в блокированном Ленинграде. — Л., 1947.
  • 28. Центральный государственный архив историко-политических документов (ЦГАИПД). Ф. К-118.
  • 29. ЦГАИПД. Ф. 4000.
Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой