В ранге великой державы
Существовал еще один источник демократизма Т. Рузвельта, любящего поминать слова Линкольна о «простом народе». Непосредственное соприкосновение с популизмом и социалистическим движением в их различных формах, грозивших взорвать либеральный консенсус в стране и порой достигавших, как пишет биограф Рузвельта Натан Миллер, масштабов «религиозного возрождения"86, сделало Теодора Рузвельта чутким… Читать ещё >
В ранге великой державы (реферат, курсовая, диплом, контрольная)
Появление «Лихого рейнджера» в ряду мировых лидеров совпало с удвоением заинтересованности американского бизнеса в свободном доступе на азиатские и ближневосточные рынки сырья и сбыта и всеобщим признанием за Соединенными Штатами статуса великой державы сообразно их растущей экономической мощи, морально-политическому весу и (не в последнюю очередь) военному потенциалу77. Олицетворяя всем масштабом своей незаурядной, кипучей личности эту наступательную тенденцию, Теодор Рузвельт — политик и историк — выразил в 1889 г. философию цивилизаторской миссии англоамериканизма в следующем патетически националистическом постулате его главной книги «Покорение Запада»78: «Занятие англоязычным народом пустующих земель на земном шаре (термин „пустующие территории“ — чистый эйфемизм, речь шла всегда о подчинении тех или иных регионов, уступающих в своем развитии США и Англии, влиянию превосходящей их культуре англоамериканизма. — В. М.) было не только самой впечатляющей чертой мировой истории, но и выделяющимся из всех остальных явлением по своим результатам и значению»79.
Однако «благодетельный империализм» реального политика (не в метафорическом, а практическом значении этих слов) Теодора Рузвельта (губернатора штата Нью-Йорк в 1898—1900 гг. и президента США в 1901—1909 гг.), впитавшего в себя с юношеских лет идею исключительной роли своей страны в преобразованиях мирового порядка на принципах американизма, отличался от схоластических рассуждений многих видных идеологов американского экспансионизма своим прагматичным подходом к решению неотложных задач и определению пределов возможностей США влиять на мировые дела. Упованиям на автоматизм достижения США экономического и политического превосходства над остальными странами в силу физических законов «концентрации энергии» (как у Брукса Адамса), либо увеличивающейся разницы потенциалов между политически активными (пассионарными) американцами и «неполитическими варварскими расами» (как у Джона Барджесса) Т. Рузвельт противопоставил более осторожно — реалистическую оценку перспектив выхода США за пределы Западного полушария и тесных контактов с Европой. Заявив себя сторонником сотрудничества с Англией и полагая, что английский флот в случае необходимости займет передовые позиции обороны Западного полушария, Рузвельт отверг советы разного рода «политических шарлатанов», «доктринеров» и «вульгарных материалистов», настаивавших на сохранении унаследованной от отцов-основателей удаленности от дряхлеющего Старого Света. Презрение к европейской «патине» и англофобия даже очень близких ему друзей не находили в нем поддержки.
Драчливость и воинственный нрав Т. Рузвельта, обманывавшие многих его биографов, служили нередко пропагандистским инструментом для подогрева общественных настроений или сами были вызваны взрывом патриотизма. Отвергая непросчитанный риск при решении больших задач мировой политики, Т. Рузвельт полагал, что сведение его к минимуму находится в прямой зависимости от постоянного наращивания военной мощи. Риторика его с каждым разом обретала более контрастную милитаристскую окраску. В широко цитируемой речи перед слушателями Военно-морского колледжа в Ньюпорте, произнесенной им в качестве первого помощника военно-морского министра 2 июня 1897 г., он изложил свои взгляды на этот вопрос с предельной четкостью, говоря: «Дипломатия полностью бесполезна, если не опирается на силу». И далее: «Никакое торжество мира не может быть столь же неодолимым, как ни с чем несравнимый триумф военной победы»80. Став президентом, Рузвельт осуществил самую широкую программу морских вооружений, уравнявшую флот США с королевским флотом Англии.
Итак, снедавшая Т. Рузвельта жажда деятельности не допускала отказа от самых амбициозных глобальных целей, но при непременном условии, что они подкреплены трезвой расчетливостью, жизненной энергией нации и возрастающим экономическим потенциалом. «Мы стоим перед выбором, — говорил он, — который предопределен. Никто нас не спрашивает, будем ли мы или нет играть выдающуюся роль в мировых делах. Все, что от нас требуется, это решить для себя, окажемся ли мы на высоте положения или оплошаем»81. Исторический опыт, повсеместно к началу XX в. засвидетельствовавший ограниченный во времени характер старого имперства, его растущую внутреннюю нестабильность и упадок, научил Т. Рузвельта приводить национальные интересы США прежде всего «в точное соответствие с фактами», не следуя слепо за наукообразными, но в сущности книжными метаидеями вдруг проснувшихся в разных концах страны, в клубах деловых людей, университетах поборников неограниченной экспансии.
Неспособность реализовать те или иные глобальные замыслы в случаях, когда слова оказываются подкреплены исключительно силовыми действиями, но не подкреплены силой примера, Теодор Рузвельт приравнивал к публичному посрамлению, смертельно опасному для великой державы. Однако мысленно выстраивая свою имперскую модель82, Рузвельт не хотел, чтобы его отступление от монодетерминистских взглядов ультраэкспансионистов воспринималось прессой, формирующей общественное мнение, как отступление от идеи последовательного выхода США на позиции, где у них не было конкурентов. Свое отношение к разрываемой внутренними противоречиями старой мировой системе, управляемой колониальными державами по правилам «двора короля Артура» (путем сговора избранных), Т. Рузвельт в 1906 г. сформулировал в виде постулата о постоянной готовности везде и всегда добиваться торжества «справедливости», как ее понимали в США. Это, говорил он, «поважнее мира». Иными словами, никто не должен был усомниться в решимости Америки действовать, если понадобится, с позиции силы83.
Быть на «высоте положения», бороться за «справедливость» означало не только бдительно охранять интересы Америки, не останавливаясь перед применением силы повсюду, где возникала угроза, но и противостоять «военному деспотизму» и авторитаризму, не имеющих в принципе национальности, но тем не менее более всего ассоциировавшегося с Оттоманской империей, Германией, Россией и Австро-Венгрией, хотя не могло быть и речи, чтобы идти на пролом или, как пишут сегодня почитатели 26-го президента США, выходя за рамки «идеализма без утопии». Лидер прогрессизма, обличитель трестов, и «глупости» их владельцев, славивший «честный труд» в поте лица, не пожелал закрыть глаза на все еще очень сильные пацифистские настроения большинства американцев, их недоверие к погоне за прибылями за рубежом. Отдавая себе отчет в антиевропеизме нации иммигрантов, остро реагирующих на социальное неравенство и возмущенных не меньше Марка Твена сохранением в Старом Свете сословных порядков и привилегий, преследованиями национальных меньшинств и захватническими поползновениями наследников династических кланов, Рузвельт с каждым годом своего нахождения в Белом доме все сильнее убеждался в необходимости подкрепления (и не на словах, а на деле) растущей экономической и военной мощи США84 как основы их мирового лидерства стратегией миротворчества. Проповедь гражданских свобод (в классическом понимании «отцов-основателей») и оказания гуманитарной помощи отсталым народам, сделало Рузвельта приметной фигурой для левого спектра американской общественности. Кстати сказать, в этой озабоченности безопасностью стран ближайшего окружения США и их нищего населения сквозило довольно рано проявившееся осознание угроз со стороны имперской Германии для Западного полушария в целом. Позднее Т. Рузвельт выражал эту мысль открытым текстом, требуя не допустить распространения германского влияния на страны Центральной и Южной Америки85.
Существовал еще один источник демократизма Т. Рузвельта, любящего поминать слова Линкольна о «простом народе». Непосредственное соприкосновение с популизмом и социалистическим движением в их различных формах, грозивших взорвать либеральный консенсус в стране и порой достигавших, как пишет биограф Рузвельта Натан Миллер, масштабов «религиозного возрождения»86, сделало Теодора Рузвельта чутким к идеям «социального дирижизма» в духе сплава гамильтоновского стейтизма и джефферсонизма. Он высоко ценил, например, мысль известного американского публициста Г. Кроули о достижимости всеобщего благоденствия при поддержке социально ответственного сильного государства и управляемых им корпораций87. Впрочем, еще задолго до появления книги Кроули «Будущее Америки» (1909) Т. Рузвельт распознал интернациональный характер вызова, перед лицом которого оказалось на рубеже веков индустриальное общество, испытывавшее обострение всех своих хронических и вновь приобретенных недугов, отягченных разрегулируемостью экономического механизма, соперничеством держав на мировой арене и политической нестабильностью мировой периферии. Ощущение переломного момента в истории страны и в мировой истории содействовали дистанцированию Теодора Рузвельта от «старой гвардии» его собственной партии, со скрипом согласившейся видеть на посту сначала вице-президента, а потом политика, в речах которого слова «народ», «служить народу», «доверие народа», «всеобщее благо», «прямая демократия» повторялись чаще всего. Очень многих неприятно поразило известие о том, что среди приглашенных на обед в Белый дом по случаю инаугурации оказался Букер Вашингтон — первый афроамериканец, переступивший порог президентской резиденции, вскоре ставший советником Рузвельта. Но этот вызвавший неоднозначную реакцию жест, символизировавший возобновление (после А. Линкольна) внутренней деколонизации, создавал благоприятный фон для пропаганды «американизма» и противодействия экспансии европейских держав в Латинской Америке.
Обличая колониализм, Теодор Рузвельт мастерски (и очень часто без согласования своих действий с конгрессом) провел ряд военно-политических операций в Западном полушарии, показавших всему миру, кому здесь принадлежит вся полнота полицейских обязанностей. В 1902 г. Рузвельт остановил военное вмешательство европейских держав (Англии, Германии, Италии) в дела Венесуэлы (предлогом стало требование выплатить просроченные долги) и, став арбитром, заставил их считаться с ролью и приоритетом интересов США. В 1903 г. он вынудил Кубу признать право США на «вмешательство» в дела островного государства в интересах его «независимости» (поправка Платта). В том же году Рузвельт, спровоцировав и в военном отношении поддержав революцию в Панаме, подчинил Америке ее «независимое» правительство и добился подписания вашингтонского договора о передаче США в вечное пользование зоны Панамского канала шириной в 10 миль. Считая аннексию части панамской территории своим «самым важным делом», Рузвельт представлял ее как величайшую гуманитарную акцию. Экономическое банкротство Доминиканской республики и угроза вооруженной интервенции со стороны ее европейских кредиторов (прежде всего со стороны Италии и Франции) дали возможность Т. Рузвельту весной 1904 г. выступить с доктриной «превентивной интервенции», придав ей форму правового атрибута (короллария) к доктрине Монро. Согласно короллария Рузвельта, США брали на себя обязательство в случае возникновения в странах Западного полушария ситуации, грозящей «ослаблением уз цивилизованного общества» и хаосом, открыто вмешаться и, прибегнув к силе, восстановить дееспособность властей. Действуя в духе короллария, Т. Рузвельт в 1906 г. фактически установил протекторат на Кубе. Американская морская пехота остановила разгоравшуюся гражданскую войну и добилась «умиротворения» страны с помощью управляемого из Вашингтона правительства. Войска США покинули Кубу в 1909 г. после того, как сформированное ими правительство страны почувствовало под ногами твердую почву.
Пропагандой эталонного образа жизни, религиозно-просветительской деятельностью армии миссионеров и благотворительных фондов, призывами поддержать стремление к самоуправлению и отказаться от ненавистного для местных патриотов правила экстерриториальности, инвестициями и предоставлением рабочих мест Соединенные Штаты добивались «ненасильственного» вытеснения своих экономических и политических конкурентов из самых многообещающих частей (с точки зрения ресурсов) мировой периферии. Огромное значение имели поощряемые правительством США с конца XIX в. консультации американских специалистов (экономистов и администраторов), перестраивавших на территориях, подвластных зачастую старым колониальным державам, денежно-финансовую систему, таможенные правила, банковские институты и т. д. Результаты не заставили себя ждать. Подкупом и щедрыми вливаниями в цивилизационные проекты США обращали культурный слой «чужих» колоний лицом к Америке. Многие авторы, говоря об этой политике, используют термин «социальный империализм».
Весь остальной мир, таким образом, столкнулся с нетрадиционной трактовкой тезиса «о бремени белого человека», которая в недалеком будущем обещала принести значительные дивиденты. Доктрина «открытых дверей» Джона Хэя, сформулированная в 1899—1900 гг. государственным секретарем в администрации Маккинли и Т. Рузвельта, в сущности являлась органичным воплощением нового империализма, его целей, арсенала применяемых им средств и «эстетики». Касаясь данного вопроса, известный американский историк и политолог Луис Харц писал, что, осуждая империализм европейских держав, сторонники «нового империализма» вроде сенатора Бевериджа, заверяли, что «военное подавление Америкой Филиппин или ее „дипломатия доллара“ в странах Латинской Америки резко отличается от зарубежных „автократических“ поползновений, ибо на самом деле миссия Америки ограничивалась только распространением локковского варианта идеи либеральной свободы»88. Представитель историографии «новых левых» (американских шестидесятников) Гэбриэль Колко выразил ту же мысль в более общей форме: «Доктрина „открытых дверей“, — писал он, — предполагала совпадение интересов всего мира с интересами Соединенных Штатов», хотя на самом деле она закладывала базис той мировой экономической системы, в которой США принадлежит доминирующая роль89.
Не вступая в открытую полемику с влиятельными антиимпериалистами, представители «имперской школы», вроде Альфреда Мэхэна, Джона Барджесса, Альберта Бевериджа, генерала Леонарда Вуда, выступали за широкую внешнеполитическую экспансию и интенсификацию военных приготовлений как обязательного условия поддержания благополучия Америки. Не боясь идти против течения, Теодор Рузвельт, будучи публичным политиком, не отказывал себе в пересказе многих идей, заимствованных им у демократических и даже леворадикальных оппонентов90. Он высказался, в частности, достаточно внятно в том духе, что Соединенные Штаты не стремятся к созданию колониальной империи, вроде британской или французской, хотя и принимают на себя большую часть цивилизаторской и полицейской миссии, дающей право по собственному усмотрению, «говоря мягко», применять «большую дубинку» в обстоятельствах, безотлагательно того требующих с точки зрения геостратегической безопасности США (понятия отнюдь не статичного в географическом отношении и совсем не тождественного старому континентализму)91, их экономических интересов и поддержания общего порядка в тех или иных взрывоопасных регионах92. В теории доктрина «открытых дверей» не предполагала каких-либо предпочтений (США как бы декларировали свою равноудаленность от любых блоков и любых стран за пределами Американского континента), в реальной же жизни отчетливо проявлялись симпатии и антипатии Америки к странам и режимам по политическому, идеологическому и этно-конфессиональным принципам. Англия приобрела статус стратегического партнера93, что еще раз доказывало — воинствующий антиколониализм Теодора Рузвельта отмечен был пуританской идеей избранного народа, англосаксов, на стороне которого Бог и вселенские моральные заповеди. Рузвельт покончил со старыми поведенческими стереотипами доиндустриального, замкнутого на себя социума с присущим ему ощущением удаленности от эпицентра конфликта и стойким нежеланием быть вовлеченным в дела Европы и прародины.
Расставаясь с традиционной трактовкой континентализма (территориальные приобретения в географических границах Северной Америки — венец державного успеха) и исподволь готовя американское общественное мнение к более решительному и осмысленному в духе идеологической Realpolitic утверждению «идеалов свободы и демократии» за пределами Нового Света, Теодор Рузвельт мысленно ранжировал реальных и потенциальных противников вхождения Америки в круг великих держав на категории по степени «лояльности» их внешнеполитических курсов с точки зрения интересов «англосаксонских народов». Россия занимала в этой иерархии угроз национальным интересам США одно из первых мест, уступая (по причине увеличивающейся неконкурентоспособное™) только кайзеровской Германии. В 1901 г., будучи еще вице-президентом, Т. Рузвельт одарил своим откровением английского дипломата Сесиля Спринг-Райса, заметив: «На протяжении жизни одного или двух поколений, а возможно, и целого столетия Германия может оказаться (по сравнению в Россией) еще более (курсив мой. — В. М.) грозным соперником для англоязычных народов; не исключено, что это проявится в военных конфликтах и почти со стопроцентной вероятностью в промышленной конкуренции»94. В характерной для Рузвельта грубовато откровенной манере в этой максиме выражено ожидание столкновения несовпадающих (по целеполаганию и по духу) интересов «англоязычных народов» и самодержавной России в ходе начавшегося переустройства мировой системы. В ней сквозило и допущение второочередности конфликта интересов России и США (по сравнению с мрачным прогнозом германской экспансии), но ее острота на момент формулирования сама по себе была достаточно значительной, чтобы говорить с оптимизмом о планах налаживания каких-то более тесных (хотя бы по типу того, что наблюдалось после Гражданской войны) американо-российских отношений.
Товарооборот между странами оставался незначительным, и в то же время Россия начинала проявлять повышенное внимание к латиноамериканскому рынку, неприятно задевая чувствительные струны сторонников популярной формулы «Америка для американцев». Но озабоченность активизацией России в «уязвимом подбрюшье» Америки была несравнимо маныией, чем тревога по поводу политики Петербурга на Ближнем Востоке, на Балканах и в особенности на Дальнем Востоке, которая воспринималась в США как «все более агрессивная, все более дерзкая, все более игнорирующая мнение других стран»95. Известный американский историк Джон Гэддис отметил еще одну вполне прозаическую причину осложнений между двумя странами — транспортную. Строительство и ввод в действие Транссибирской магистрали со стороны России и модернизация флота (торгового и военного) со стороны США по-новому ставили вопрос о влиянии в «северо-восточной Азии в тот момент, когда Китай, древняя империя, длительное время господствовавшая в этой части мира, оказалась на грани краха»96.
Теодор Рузвельт — человек своей эпохи и воспитания, настоянного на социал-дарвинистских идеях, подводил философско-этическое обоснование под преобладание сил отталкивания над силами притяжения в российско-американских отношениях. Делал он это подчас в духе нейтивистских концепций (стопроцентный американизм), широко распространенных в США на исходе XIX — в начале XX в., на государственном уровне выраженных в идее исключительности и превосходства англосаксонской расы, ее этико-моральных, интеллектуальных и деловых качеств перед всеми другими народами97. Ко всему прочему неприятие Рузвельтом российских притязаний на господствующее положение на «своем берегу Тихого океана»98 по всему периметру азиатского материка совпало с искусно подогреваемым прессой возмущением американской общественности и торгово-промышленных кругов по поводу многочисленных проявлений гражданского бесправия в царской России, гонениями и погромами, неуважением верхов к достоинству низших классов и сословий, сохранением архаичных институтов и культа тупого, до предела коррумпированного и связанного круговой порукой чиновничества99.
Приравнивая деспотические, авторитарные и схожие с ними режимы к сохранившейся еще на планете «зоне несвободы» с характерными для нее остаточными формами примитивной социальности, порядками и повадками властей предержащих, напоминавшими варварские обычаи, идеологическая элита США относила Россию (как, впрочем, и Японию) к числу квазицивилизованных стран, чьи претензии на «окультуривание» пространства за пределами Средней Азии и Сибири, с точки зрения уверенных в лидирующей роли США политиков в Вашингтоне, должны были быть решительно отвергнуты. Любое мало-мальски заметное укрепление позиций России в Китае, не говоря уж о задержке вывода войск из Манчжурии, вызывало немедленно соответствующую реакцию и сближение США с Японией, способной, как выразился в одном из частных посланий государственный секретарь Джон Хэй, проучить Россию, «вцепившись ей в глотку»100. Современный флот Японии был построен на верфях США и Англии. Бесспорным представляется следующий факт: идеологи и проводники новой роли США в мире разделяли идеи необычайно популярных тогда в стране англичан Чарльза Дарвина и Герберта Спенсера, подводя во многих случаях биологическое обоснование под те или иные свои начинания и внешнеполитические акции101. Именно в этом контексте следует рассматривать особое толкование многими американцами (и среди них Брукс Адамс и Теодор Рузвельт) событий на Дальнем Востоке как столкновение цивилизаций — славянской и англосаксонской102. С этим связано известное замечание Рузвельта, что Япония, втягиваясь в конфликт с Россией «играет нашу (т. е. американскую. — В. М.) игру» и что он «в полном восторге»103 от военных успехов японцев, внезапным (без объявления войны) сокрушительным ударом по русскому флоту в ПортАртуре в феврале 1904 г. начавших русско-японскую войну и выигравших ее при моральной и дипломатической поддержке США.
Поражение России в войне с Японией стало если не первой, то самой значительной (и одновременно бескровной) победой в политике «принуждения к миру» с позиции силы, право называться главным архитектором которой, бесспорно, принадлежит Теодору Рузвельту. Его гибкая и одновременно жесткая дипломатия в сочетании с военно-политическим давлением на Россию и ее возможных союзников привела к желаемому результату: обе воюющие стороны, а с ними весь мир признали за Америкой роль мирового судьи и судебного пристава в одном лице, чье посредничество оплачивалось обязательством быть политически лояльными к посреднику со стороны враждующих сторон и их уступчивостью в отношении торгово-экономических интересов и привилегий «честного маклера»104. Рассчитывая добиться оптимального результата — ослабления России, вытеснения ее из Китая и закрепления принципа «открытых дверей», — Рузвельт преднамеренно выказывал благосклонность к японцам и инсценировал публичные размолвки с русской делегацией в Портсмуте. Это вызывало внутреннее негодование С. Ю. Витте (главы делегации России), вынужденного, впрочем, его подавлять ради достижения главной цели — благополучного завершения переговоров105. Задетыми могли посчитать себя и крупнейшие европейские державы, в том числе Англия, обнаружив, как напористо, «по-хозяйски» ведут себя Соединенные Штаты в дальневосточных делах.
Прояпонская тактика Теодора Рузвельта не была, как это утверждают ряд исследователей, такой уж недальновидной в свете стремительно выросших после русско-японской войны империалистических амбиций Японии. Во-первых, Рузвельт добился от Японии признания прав США на островные владения в Тихом океане. Перерастающая в хронический нарыв «филиппинская проблема» и Гавайи требовали обеспечения гарантий прежде всего со стороны Японии, отказ которой от притязаний на эти территории не мог остаться без оплаты. Во-вторых, Япония как торгово-экономический партнер имела все преимущества перед самодержавной Россией, чья неповоротливость и неподатливость инициативе американских предпринимателей во многих случаях являлась причиной срыва нескольких масштабных технических проектов. Условия, которые выдвигали обе стороны — американские инвесторы и российские правительственные эксперты, — как правило, оказывались неприемлемыми для их обеих106. В отличие от российских финансово-промышленные круги США (и прежде всего банкирский дом Кун-Леб энд К0) воспринимали Японию исключительно как привлекательный объект своих интересов: дипломатические контакты и внешнеторговые связи со страной Восходящего Солнца становились все более масштабными, вырисовывались и все более благоприятные перспективы и для проповедников модернизации «по-американски». Япония вестернизировала свое законодательство и делала это намеренно в ускоренном темпе явно с расчетом на привлечение иностранного капитала. Американцы же стремились не упустить свой шанс и таким путем вынудить Японию стать их союзником в разделе азиатского рынка на основе отказа от «белого империализма» и признания принципа «открытых дверей»107. Командор Перри превращался в символ деколонизации и модернизации всей Азии.
Отчасти в этом заключалась причина той неприязни, которую Рузвельт открыто демонстрировал в Портсмуте по отношению к российской делегации и ее главе С. Ю. Витте, и жесты расположения к японцам во главе с Комурой, поведение коих он, кажется, вполне искренне удостоил высшей похвалы. Совершенно открыто Т. Рузвельт проводил грань между упрямым упорством русской дипломатии, не желавшей расставаться с военно-политическим контролем над значительной территорией Китая, и Японией, обещавшей всем своим видом стать форпостом в Азии для новой культурной политики преобразований в духе приобщения континента к западным ценностям, не сводимым исключительно к меркантильным интересам.
Американский исследователь Томас Бейли108, касаясь портсмутских переговоров и характеризуя нетерпение президента-охотника, всем своим существом почувствовавшего близость неожиданной удачи (военное поражение России), писал, что русские ему опротивели затягиванием переговоров, «китайскими или византийскими» хитростями, «непорядочностью», «уклончивостью» и еще многим другим в том же духе. Японцы представлялись Рузвельту понятливее, честнее, сговорчивее, благороднее и в целом цивилизованнее русских. Чувствовалось по всему, что в стране Восходящего Солнца он видел надежного и послушного партнера в освоении новых земель «к западу от Калифорнии», соратника в реализации идеи «подвижной границы» уже на азиатском континенте. Президент США рассыпался в комплиментах по поводу правдивости японцев, независимости их суждений и способности действовать сообща, чем они выгодно, по его мнению, отличались от русских, вечно препирающихся друг с другом, лгущих друг другу и демонстрирующих «самые низкие примеры широко распространенной коррупции и себялюбия»109. Нигде так, как в этих фрагментах из письма сэру Джорджу Отто Тревельяну от 12 сентября 1905 г., не выражена уверенность Рузвельта в возможности договориться по-деловому с японцами и раздражение в отношении России. Разумеется, просыпались и сомнения, порождаемые ошеломляющими военными успехами Японии.
«Японский гамбит» принес серьезные преимущества. Его удачное завершение с возложением лавров миротворца на президента США окрылило сторонников стратегии борьбы за «справедливость» с позиции силы, уверовавших в складывание абсолютно новой конфигурации сил на Тихом океане и в Азии путем расширения взаимодействия «антиколониалистских» США и Японии. Еще до подписания Портсмутского мира (5 сентября 1905 г.) США заключили в Токио соглашение в форме протокола секретной беседы, состоявшейся 29 июля 1905 г. между японским премьер-министром Кацурой и личным представителем Т. Рузвельта, военным министром США У. Тафтом, предусматривавшее одобрение США установления японского протектората над Кореей в обмен на признание Японией американских прав на Филиппины110. США довольно последовательно проводили ту же политику и дальше, хотя в перспективе она как будто бы должна была прийти в противоречие с их долговременными стратегическими интересами на Дальнем Востоке. По-видимому, не желая содействовать возрождению в СанктПетербурге идеи реванша и перешагивая при этом через собственные подозрения в отношении планов Японии в Тихоокеанском регионе, США упрямо шли к выработке общего соглашения с этой страной, явно рассматривая ее в качестве стратегического партнера, готового оказывать существенные услуги и поддержку США в «землеустройстве» в Азии111. В своем амплуа миротворца Т. Рузвельт активно использовал возросший авторитет США в урегулировании Марокканского кризиса (1905—1906).
В ноябре 1908 г. государственный секретарь США И. Рут и японский посол в Вашингтоне Такахира путем обмена нотами заключили новое соглашение (соглашение Рута-Такахиры), которое знаменовало важный этап в строительстве, если позволительно так сказать, контактной зоны двух новых членов в клубе великих держав. Его сокровенная суть выражалась в идее согласования общих целей политики на Тихом океане, провозглашении принципа признания территориальных владений каждой из присоединившейся к нему сторон (для России это означало увековечивание потери Южного Сахалина, для Японии признание ее особых прав на Корею и Манчжурию, для Америки — ее суверенитета над островными территориями в Тихом океане, Филиппинами и Аляской) и подтверждении принципа «равных возможностей» («открытых дверей») для всех стран на территории Китая. Соглашение предусматривало консультации двух стран (США и Японии), в случае если этому принципу будет что-либо или кто-либо угрожать. Заметим, что военные планировщики США накануне Первой мировой войны не отличались пристрастием к «вегетарианской» политике, в чем можно было заподозрить государственный департамент. В 1912 г. в министерстве военноморского флота был готов «План Орандж» на случай войны с Японией за контроль над западной частью Тихого океана112.
Но как бы то ни было, оба соглашения (Тафта-Кацуры и Рута-Такахиры) создавали нечто подобное режиму двусторонней опеки в районе Тихого океана и в Китае с закреплением за США (как казалось в Вашингтоне) положения ведущего партнера, действующего в согласии с ведомым. Самоутверждаясь в новой роли великой державы, Соединенные Штаты не без самодовольства воспринимали достижение согласия с Японией как начало новой эпохи в истории народов Азии113. Революционное происхождение Соединенных Штатов должно было сделать свое дело. Для каждого, кто внимательно наблюдал за этим «приходом» новоявленного гиганта в регион, напрашивалась параллель с доктриной Монро, которая давала народам американского континента формально гарантии неприкосновенности, воспринимаемые как непосредственное продолжение завоеваний их собственных национально-освободительных революций.
Одна из самых красноречивых оценок положения США после прохождения ими в 1905—1907 гг. очередной «точки роста» была дана человеком, так сказать, с самого близкого расстояния наблюдавшего происходящее в Азии после русско-японской войны и дипломатического прорыва США. Речь идет о российском после в Токио Н. А. Маевском-Малевиче, писавшем в донесении министру иностранных дел А. П. Извольскому 11 декабря 1908 г. под грифом «Весьма секретно» следующее: «…не следует ли нам считаться и с нынешним „империалистическим“ направлением американской государственной идеи. Мы присутствуем при стихийной эволюции Соединенных Штатов, когда после сорокалетних трудов по накоплению сил внутри своей территории федеральная республика начинает выходить из прежних рамок и стремиться к колониальным приобретениям. С 1897 г. Гавайские острова, а с 1898 г. Филиппинские стали ее владениями в Тихом океане. Но можно ли поручиться, что на этих двух архипелагах остановится поступательное движение американских интересов на Дальнем Востоке. Наши чукчи давно знакомы с предприимчивыми „янками“, а хозяйничание последних на Чукотском полуострове ни для кого не тайна»114.
Н. А. Маевский-Малевич намеренно остановился на внешнеполитической составляющей «американской государственной идеи», последовательно реализуемой в момент выхода на новые рубежи фронтира («подвижной границы» уже за пределами американского континента и без обозначения пространственных ограничителей). И вместе с тем он дал понять, что этот «рывок на Запад» своим источником имеет динамично развивающуюся (при всех временных заминках и даже откатах назад) экономику страны и ее производное — высокий жизненный тонус американцев, их нацеленность на завоевание лидирующих позиций как в части показателей экономического роста, так и в части борьбы с внешними конкурентами, что давно стало чертой национального характера.
Начиная с конца XIX в. США шли впереди других стран по темпам роста производительности труда. Но одно это не позволило бы им ускользнуть от «мальтузианской ловушки» (если воспользоваться терминологией видного историка и политолога Пола Кеннеди) в связи с ростом рождаемости и огромным притоком иммигрантов. Избыточное население для многих стран становилось трудноразрешимой проблемой, подталкивающей одних к внешнеполитическим авантюрам, других к болезненным экспериментам ради смягчения последствий демографического бума. США выбрали иной, надежный и эффективный путь, который к началу Первой мировой войны вывел их на лидирующие позиции в мировой экономике и политике: сочетание индустриализации с аграрной революцией.
«Прогрессивная эра», начало которой совпало с первым десятилетием XX в. и завершившаяся с переходом к эпохе «нормальности» (или эпохе процветания) 20-х годов, как справедливо принято считать, заняла совершенно особое место в летописи перевоплощения Америки из преимущественно аграрной в развитую высоко урбанизированную страну с передовой технологически оснащенной, наукоемкой промышленностью и в целом доступной народу образовательной системой. И вместе с тем особенно впечатляют итоги аграрных преобразований: в считанные десятилетия страна превратилась в главный источник продовольственных ресурсов для доброй половины человечества, в модель фермерского пути развития капитализма в аграрном секторе, основы экономической безопасности общества и его привлекательности в глазах миллионов граждан других стран.
Уже в самом начале XX в. обнаружилось, что при сохранении стабильной численности сельскохозяйственного населения (фермерских хозяйств) и даже при ее сокращении (этот процесс наметился сразу после Первой мировой войны) эффективность аграрного сектора возрастала столь ощутимо, что Соединенные Штаты в любой неурожайный год сохраняли за собой роль главного поставщика продовольствия в мире, безусловно застрахованного от внутренних недородов. Форсированная механизация и химизация сельского хозяйства, быстрое расширение его транспортной и снабженческой инфраструктуры, современные формы кредитования и умелое, грамотное ведение аграрной экономики сделали американский фермерский путь неким эталоном развитого сельскохозяйственного производства XX в. Цифры впечатляли: с 1897 по 1917 г. объем продукции сельского хозяйства Америки вырос на треть…115 «Золотой век сельского хозяйства» означал еще и радикальные изменения в структуре потребления пищевых продуктов стремительно выросшей численности (также на треть, с 76 до 106 млн) населения страны за первые два десятилетия XX в. Рацион американцев и в количественном и в качественном отношении превратился в отдельную тему обсуждения в европейских странах, даже весьма благополучных по тогдашним меркам. Успехи в селекционной работе выдвигали США на ведущие позиции в экспорте ноу-хау в выращивании сельскохозяйственных культур и продуктов животноводства.
Американский исследователь Гэвин Райт, специалист в области экономической истории, утверждает, что «индустриальная доблесть» США в первые десятилетия XX века держалась еще на одной прочной опоре — на изобилии природных ресурсов и их эффективном использовании. В 1913 г. США производили 65% добываемой в мире нефти, 56% — меди, 39% — угля, 37% — бокситов и 36% — железной руды116.
Первое десятилетие XX в. продемонстрировало, что США достигли экономического превосходства по отношению к европейским державам и что эта тенденция становилась определяющей. Первая мировая война обеспечила ей полный триумф. В 1914 г. американские активы за рубежом достигли суммы в 3,5 млрд долл., в то время как инвестиции всех европейских держав в экономику США составили в том же году 7,2 млрд долл. В 1919 г. только частные американские активы за рубежом составляли 6,9 млрд долл, против 3,9 млрд долл, иностранных вложений в экономику США117. В 1919 г. американский экспорт достиг в стоимостном выражении 8 млрд долл., в четыре раза превышая средние цифры за 1910—1914 гг. На этом фоне падение британского экспорта (более чем вдвое) с 1913 по 1921 г. выглядит его полной катастрофой для Туманного Альбиона118. Великобритания до Первой мировой войны занимала первое место среди кредиторов США. В 1918 г. она задолжала Америке 4,1 млрд долл.119
Неоспоримые преимущества Америки материализовались в промышленной статистике, в данных о доходах и структуре потребительского спроса населения. В первые два десятилетия XX в. массовое производство стало характерно для всей американской промышленности. Как следствие валовой национальный продукт с 1897 г. вплоть до 1914 г. увеличивался в среднем каждый год на 6%. Национальный доход возрос за тот же период на треть. Инфляция не превышала 3% в год. И хотя Америка пережила ряд острых экономических кризисов, их воздействие перекрывалось широкомасштабным внедрением технологических новшеств, революционными изменениями в структуре и организации производства, ростом производительности труда и общим повышением уровня жизни. В невиданных даже для западноевропейских стран размерах проводился перевод промышленности на новый источник энергопитания. Более трети американской обрабатывающей промышленности к 1920 г. перешла на электроснабжение. Гений Джорджа Вестингауза, помноженный на эффективность маркетинговой деятельности его ставшей знаменитой электротехнической компании, привел к массовому внедрению электромоторов в производство бытовой техники. Потребительский рынок Америки в кратчайший срок обзавелся совершенно новым сегментом — первыми моделями электрических вентиляторов, пылесосов и стиральных машин120. О быте американцев стали говорить как о насыщенном диковинными вещами повседневном празднике.
Еще в большей мере воображение всего мира было покорено и другим американским экономическим чудом — «фордизмом», конвейерным производством доступных по цене автомобилей на базе непрерывно совершенствующейся технологии. Фордовская «модель Т», сошедшая в 1913 г. с конвейера на заводе близ Детройта, олицетворяла собой промышленную революцию начала XX в. и ее многообразные фундаментальные последствия (чисто экономические, социальные и поведенческие) в рамках начинающей крутой разбег современной машинной цивилизации. Вместе с «фордизмом» начались стремительная интервенция американской автопромышленности на мировых рынках, эра массового потребления и сервисного обслуживания, борьба за потребителя в масштабах межконтинентальных. Европейские страны волей-неволей были вынуждены признать первенство Соединенных Штатов в продвижении на рынки продуктов длительного пользования, чьи высокие качества не мешали их последовательному удешевлению, и различных ноу-хау, в том числе и в торговле. Европа с трудом противостояла натиску американских брендов — от жвачки и мыла до автомобилей и комбайнов. Вопрос о первенстве и пограничных барьерах решался потребителем, он же обеими руками голосовал за свободный доступ американских товаров на национальные рынки.
Торгово-экономическое нашествие янки на владения их европейских конкурентов и колониальный мир сознанием рядового европейца воспринималось тем спокойнее, чем шире и полнее распространялась информация (правдивая и ложная) об уровне благополучия, достигнутом американским обществом, степенью развития гражданских свобод в Америке и характере законодательства, обеспеченности правовыми гарантиями основной массы населения страны. Понятие «уровень жизни» (о «качестве жизни» узнали после Второй мировой войны) еще не стало обычным в международным обиходе, но элементарные сведения о доходах, заработной плате, условиях труда и социальной мобильности в Новом Свете становились доступными все большему числу людей, входя в фольклор и обретая одновременно значение фактора огромного политического значения. По ним судили, кто выигрывает приз народных симпатий и кого следует взять за образец. В цифрах же первых статистических обзоров это выглядело впечатляюще. Так, если по данным выполненных в начале XX в. в Нью-Йорке исследований семья американцев из пяти человек (муж, жена и трое детей) могла сносно прожить, имея годовой доход в 900 долл., то достаточное представление о достижимости этого минимума дают цифры, приведенные в классическом для своего времени исследовании экономиста и статистика Скотта Ниринга. Половина всех занятых в промышленности США взрослых работников-мужчин, по его данным, получала около 600 долл, в год, три четверти — около 750 долл, и одна десятая часть — около 1000 долл. Эти же подсчеты показали, что 10% занятых в промышленности взрослых работников-мужчин получали более 800 долл.121 Естественно, доходы представителей среднего класса — многочисленных владельцев собственных мелких и средних предприятий, лиц свободных профессий и т. д. — были выше этого уровня. Нужно учесть также, что семейный доход (особенно в иммигрантских семьях) складывался из заработков трех-четырех ее членов.
Филипп С. Фонер в своей фундаментальной работе, появившейся уже после Второй мировой войны, приводил примерно аналогичные данные, но он фиксировал внимание на доходах низкооплачиваемых рабочих в низкооплачиваемых сферах экономики. При этом не учитывалось, что во вновь возникающих отраслях (таких, как резиновая или мясообрабатывающая) и на предприятиях крупных корпораций и преуспевающих фирм доходы работников были значительно выше среднестатистической. Вот некоторые сравнительные данные. В швейной промышленности больше половины рабочих зарабатывало 1—12 долл, в неделю. А в то же время Форд, стремясь избежать забастовок, внедрил план «пять долларов в день и восемь часов работы»122. Чикагские возчики на предприятиях мясообрабатывающей отрасли смогли уже в 1902 г. добиться повышения своей зарплаты до 21 долл, за семидесятичасовую неделю123 и т. д.
Последовательное улучшение качества жизни, ставшее предметом мечтаний в исстрадавшейся в революциях, войнах и этноконфликтах Европе, в скованных колониальной и полуколониальной зависимостью странах Ближнего и Среднего Востока, Азии, Центральной и Южной Америки, выражалось в показателях и цифрах, несопоставимых с достижениями всех известных ранее цивилизаций. Успехи здравоохранения и медицины, улучшение питания привели к снижению уровня заболеваемости, детской смертности и ликвидации ряда серьезных болезней таких, как оспа и малярия. Продолжительность жизни мужчин, например с 1900 по 1920 г., выросла на 20%, с 46 до 55 лет124. О беспримерном внимании к технологическим новшествам на производстве, облегчающим условия труда, о высоких заработках специалистов в Америке, получающих больше жалованья, чем президент США, постоянно шла речь на форумах европейских социал-демократов. Легенды о «моральном капитализме» в Новом Свете доходили до «медвежьих углов» в Европе.
И, наконец, последнее по счету, но не по важности, о чем здесь следует сказать, так это отличное от положения даже в таких передовых странах Европы, как Англия, состояние дел с жильем для миллионов американских семей со средним и низким достатком. Примерно с 1870 и до 1920 г., в Америке благодаря буму в жилищном строительстве и облегченной системе его кредитования (золотой век индустрии домостроения) возникла основанная на инновационных началах североамериканская городская культура. Европа в конце XIX в. переживала глубокий жилищный кризис, препятствовавший ликвидации трущоб, в США, напротив, по поводу шансов и способов стать домовладельцем, хозяином собственного доступного и вполне приличного жилья царил оптимизм. Информация об этой революции, достигая Европы, магнитом притягивала к бывшей британской колонии весьма состоятельные английские, французские, немецкие семьи, сотни тысяч итальянцев, греков, поляков, ирландцев, русских, евреев. «Дом, который можно улучшить или даже построить заново на купленном участке земли, — пишут авторы основательного исследования по истории урбанизации США в начале XX в., — делал понятие „нового мира“ вполне достоверным и осязаемым»125.
Активизация рабочего, фермерского и общедемократического движения (прогрессивизм) — движения необычайно пестрого и по природе и по составу инициативного ядра, выдвинула на авансцену политической жизни США в первые два десятилетия XX в. плеяду выдающихся лидеров-реформаторов, очень несхожих по взглядам на методы модернизации страны. Однако все они, вступая в ожесточенные споры между собой, фактически разделяли общую метаидею «американизма»: страна, чего бы ей это ни стоило, должна осознанно быть открытой вызовам индустриальной эры и развиваться опережающими темпами. Данное положение относится как к базисным факторам (экономике с ее меняющимися параметрами), так и к сфере гражданского общества (трудовым отношениям, социальной инженерии в целом, образованию и здравоохранению, местному самоуправлению, правовым институтам и т. д.).
Рассуждая о двух столпах либерального реформизма в «жизнеутверждающие времена» Теодора Рузвельта и Вудро Вильсона (президент США в 1912—1920 гг.), Луис Харц пишет о принципиальном сходстве их стратегических целей вопреки бросающемуся в глаза различию придуманных вывесок для соперничающих партийных платформ: «…едва ли можно согласиться с утверждением Герберта Кроули (Харц прибег к важному контраргументу в спорте с теми, кто стремился спрятаться за спиной авторитетов. — В. М.), о том, что существует большая и „глубокая разница“ между „новой свободой“ Вильсона и „новым национализмом“ Рузвельта, если мы примем во внимание их общую приверженность демократическому капитализму; Уильям Аллен Уайт (другой видный публицист периода „прогрессивной эры“. —В. М.) проявил необычайную проницательность, когда охарактеризовал различия между ними как различия между близнецами, имеющими лишь разные имена… Не следует отрицать, что оба эти движения призывали к принятию законодательства о рабочем дне и о заработной плате, т. е. таких мер, которые полностью не укладывались в представления „американизма“ и которые в какой-то незначительной степени отвечали настроениям европейских либеральных реформаторов»126.
Не во всем можно согласиться и с самим Харцем, однако он убедителен, когда говорит об общей заинтересованности Т. Рузвельта и В. Вильсона во что бы то ни стало отвоевать и сохранить за Соединенными Штатами право быть признанным двигателем прогресса, силой, не только обеспечивающей его технологически, но и озабоченной его одушевленностью в духе «века простого человека», соблюдением его интересов. Если попытаться вычленить существенное из программ «близнецов», то кратко оно может быть представлено следующим образом. Вектор истории распознаваем, сама она имеет четко обозначенную цель, и Соединенные Штаты, опираясь на свои самоочевидные, материальные и гуманитарные достижения, готовы преодолеть недостатки прежнего индивидуализма в его социал-дарвинистской ограниченности, воспевающей социальное неравенство, и предложить миру успехи «морального капитализма» в качестве образца для подражания. Осуществление социальных программ новым либерализмом в его основных разновидностях (включая идеи прогрессивизма) было просто обязано стать альтернативой движению европейского радикализма — от крайне левых до умеренных социал-демократов и центристов, открыто, впрочем, солидаризирующихся с идеями «социального долга» и коллективизма.
Сменившие друг друга республиканские администрации (Теодора Рузвельта и Уильяма Тафта), следуя вышеозначенной философии прогрессивизма, внесли в политическую повестку дня нации солидный пакет реформ, при этом одни были осуществлены только на бумаге, другие, напротив, превратились в настоящие символы эпохи. Это относится прежде всего к антитрестовскому законодательству и ужесточению ответственности крупных корпораций за уклонения от налогообложения и прочие экономические преступления. Весьма характерно, что расследованием незаконной практики корпораций, грабительские наклонности и жульничество которых несказанно возмущало общественность, было призвано заниматься новое министерство торговли и труда, что должно было подчеркнуть равенство верхов и низов перед законом. По инициативе Рузвельта в 1906 г. был принят закон, регулирующий железнодорожный транспорт и позволяющий, в частности, контролировать тарифную политику железнодорожных компаний (закон Хепбёрна). Проводилась последовательная политика консервации природных ресурсов и контроля за деятельностью крупного капитала с целью недопущения их разграбления, а также в целях рекультивации. Имя Теодора Рузвельта, рассорившегося со своей партией и выставившего свою кандидатуру от Прогрессивной партии на президентских выборах 1912 г., ассоциировалось мировым сообществом с образом активного миротворца, врага незаконно сколоченного богатства, радетеля общественного блага, ставящего интересы большинства выше интересов монополий127. Произнесенные им слова «человек, который ошибочно считает, что права людей являются чем-то второстепенным по отношению к его доходам, должен сегодня уступить дорогу поборнику общественного благополучия…»128 ошеломили прессу и показались оговоркой. Лидеры американских социалистов заявляли о вероломстве кумира прогрессивных республиканцев, пытавшегося отнять у них электорат. Они были очень близки к истине.
Президентские выборы 1912 г. преподнесли социалистам еще больше неприятных сюрпризов. Как им казалось (и небезосновательно), главные претенденты, представляющие другие ведущие партии — Т. Рузвельт от прогрессистов, У. Тафт от республиканцев, В. Вильсон от демократов — вели игру на их социалистическом поле, стремясь там самым отобрать голоса у популярного лидера левых — Юджина Дебса. Все кандидаты справа от него дружно демонстрировали свою приверженность реформам, подавая пример всему остальному миру открытостью процедуры выборов, чуткостью к запросам избирателей и в отношении местных проблем, апелляцией к христианским заповедям, критикой несправедливого распределения богатств и стяжательства за счет и в ущерб неимущим, вниманием к вопросам морали, верностью принципам прямой демократии и клятвенной присяге долгу — всегда быть на стороне «маленького человека». Наблюдатели отмечали лояльность всех участников кампании конституционным нормам, в противовес тяготевшей к революционному пути Европе. Благодаря ораторскому дарованию основных конкурентов интеллектуальный уровень этого соревнования за общенародное признание оказался весьма высоким. Участие в избирательной борьбе кандидата демократов губернатора штата Нью-Джерси Вудро Вильсона — известного историка, политолога и просветителя — придавала ей особый колорит.
Именно ему, демократу Вудро Вильсону, одержавшему победу в борьбе с сильными соперниками на выборах 1912 г., предстояло продолжить реформу американской политической системы путем возвращения к подзабытой со времен Линкольна идее «народного правления». Она предполагала расширение демократических функций исполнительной власти, преодоление отрыва элиты от низов общества, признание ею гражданской ответственности за судьбы тех, кто оказался жертвой индустриального прогресса, принимавшего подчас уродливые формы в рамках циклов капиталистического воспроизводства, либо испытывал неустроенность или дискриминацию в силу законов рынка по признаку расы или пола. Опираясь на выдвинутую им концепцию «новой свободы» и богатый личный опыт университетского профессора, ректора Принстонского университета и губернатора штата Нью-Джерси, В. Вильсон предпринял важные шаги к установлению эффективной взаимосвязи между президентской властью и диверсифицирующимся в структурном отношении гражданским обществом, в котором параллельно возросшему влиянию корпоративных интересов обозначились признаки нового явления — массовой демократии, становящейся под знамена «инородных», занесенных извне идейных течений преимущественно леворадикальной ориентации.
Внутреннее чутье Вильсона помогло ему увидеть, что массовая демократия (в лице движений на уровне, как стало принято говорить, «корней травы») потребовала от исполнительной власти установления более широких контактов с ней политических институтов. Только такие контакты могли обеспечить США классовую и сословную солидарность, в то время как во многих странах о ней уже вообще не принято было говорить. Следуя своему плану, Вильсон решительно поменял сам стиль президентства. Он установил теснейшие связи с конгрессом, став первым за сотню лет президентом, появившимся в его стенах с важными посланиями, а также напрямую апеллировал к общественному мнению, создав новую традицию общения с массмедиа на прессконференциях в Белом доме. Изначально придерживаясь джефферсоновских идей о самоуправляемости штатов, Вильсон пошел навстречу всеобщему желанию урезать самоуправство местных магнатов и прирученных ими властей, установив надлежащий федеральный контроль за всем происходящим на рынке труда, обеспечивая свободу конкуренции в предпринимательской деятельности, соблюдение справедливого налогообложения, ценовой и тарифной политики, помощь аграрному сектору. Принцип коррекции в распределении национального богатства в пользу неимущих и малоимущих слоев на основе компромисса и договора, настойчиво проводимый Вильсоном в жизнь, был призван снимать внутреннее напряжение в стране и шаг за шагом продвигать идею социального партнерства при посредничестве «честного маклера» — государства.
Начало XX в., отмеченное новой чередой революций в России, Мексике, Китае, вынудило Вильсона пойти на серию мер, дающих дополнительную прочность гражданским институтам в США329.
Из компромисса интересов вырос новый закон о тарифах (1913), снижавший ввозные пошлины почти вдвое и рассчитанный на понижение цен внутри страны, от чего должны были выиграть фермеры, городские рядовые потребители и средний немонополизированный капитал, заинтересованные в отказе от протекционизма. К этой же мере примыкала и другая — новое законодательство о подоходном налоге. Оно распространялось только на 5% населения, имевших годовые доходы свыше 4000 долл., и обрело характер важной социальной реформы, поскольку расширяло возможности для финансирования растущих федеральных расходов, связанных с регулированием рынка труда, затратами на народное образование и т. д. Вся страна понимала острейшую необходимость в реорганизации кредитной и банковской системы, но добиться консенсуса в вопросе о том, какой она должна быть — находиться ли в частных руках или контролироваться государством посредством центрального банка, — казалось почти невозможным. Вильсон искусно обошел все подводные препятствия и реализовал концепцию, соединяющую государственное участие и контроль с частным интересом. Закон о создании Федеральной резервной системы (закон Гласса 1913 г.) все ставил на свои места, подтверждая демократическую направленность главной реформы, поскольку ограничивал возможность Уолл-стрита сосредоточить в своих руках контроль на финансовом рынке и в сфере денежного обращения без серьезного ущемления инициативы частных банков, которые, взаимодействуя с государством, обеспечили себе полновесный голос в руководстве двенадцати региональных федеральных банков. Влияние нью-йоркских коммерческих банков по-прежнему сохранялось, однако состоявший во многом из правительственных чиновников директорат Федеральной резервной системы, являясь по сути вполне нейтральным и влиятельным механизмом, был теперь в силах поставить в рамки эгоистические инстинкты финансовых магнатов и биржевых спекулянтов, поглощенных гонкой приобретательства (термин А. М. Шлезингера), забывавших о чувстве меры и не признававших, что далеко не все может сделать «невидимая рука рынка»130.
Отметим и ряд других важных шагов по выполнению той части программы реформ, которая прямо или косвенно затрагивала конституционное устройство страны и общие условия функционирования гражданского общества. Сторонники принципа непосредственной демократии как большую победу восприняли ратификацию конгрессом в1913 г. 17-й поправки к Конституции, устанавливавшей прямые выборы сената избирателями в штатах вместо прежнего порядка, когда члены сената США избирались выборными от штатов. Существенные усилия после начала Первой мировой войны были предприняты Вильсоном по улучшению социальной обстановки в стране путем внедрения цивилизованных норм трудового законодательства. Так получилось, что на фоне погружения Европы в пучину военных невзгод, огромных людских потерь, голода, призывов к «затягиванию поясов» и политических кризисов Америка впервые, пожалуй, всерьез занялась устранением застарелых болезней фабричной системы «свободного предпринимательства», закладывая основы «капитализма всеобщего блага» (Welfare capitalism). В конце сентября 1914 г. Вильсон подписал закон о создании Федеральной торговой комиссии, получившей довольно широкие полномочия по мониторингу предпринимательской деятельности и предупреждению «нечестной предпринимательской практики», т. е. сверхэксплуатации наемных рабочих. Смысл этого пункта профсоюзы трактовали в свою пользу как намерение правительства нанести удар по промышленному феодализму и практике бесконтрольного хозяйничанья предпринимателей. Почти одновременно вошел в силу закон Клейтона (15 октября 1914 г.), усиливавший антитрестовское законодательство, частично снявший с профсоюзов бремя ограничений на их деятельность, подтверждавший право рабочих на организацию и фактически признавший равноправность тред-юнионов как субъектов экономической практики наряду с объединениями предпринимателей и корпорациями.
Накануне своего переизбрания в 1916 г. на второй срок, предвидя вступление США в мировую войну, Вудро Вильсон предпринял новый приступ на бастионы консерватизма. Если в передовых странах Европы (с точки зрения рабочего законодательства) — Англии, Франции и Германии — профсоюзы и рабочие партии вынуждены были подчиниться военной дисциплине, их принуждали отказываться от завоеванных прав и свобод, то в США, напротив, их собратья добивались существенных уступок, находя в администрации Вильсона если не поддержку, то сочувствие и нежелание искусственно сдерживать их экономическую самоорганизацию.
Впервые в истории правительство демократов открыто демонстрировало дружелюбие к профсоюзам Американской федерации труда, Братствам железнодорожников и другим объединениям рабочих, лояльным к власти и сотрудничающим с ней. Самуэль Гомперс — президент АФТ — стал собеседником, консультантом и советником высших правительственных чиновников, Белого дома. Вильсон поручает ему важные международные миссии, с помощью которых с одобрения правительства завязывались тесные контакты с европейским рабочим движением, пропагандировался «американизм», идеи классового мира и самоустранения от политической борьбы.
Лидерам АФТ при этом было что предъявить европейским коллегам: сотрудничество с правительством приносило существенные материальные результаты. В преддверии новой кампании 1916 г. по выборам президента Вильсон, привлекая к себе голоса рабочих, фермеров, стремительно численно выросших городских средних слоев, сделал новые шаги им навстречу. В 1915 г. он произвел очень важное назначение, добившись в ходе жесткой полемики от сената согласия на кандидатуру Луиса Брандейса при заполнении вакансии члена Верховного суда США. «Народный адвокат» из Массачусетса приобрел к тому времени широчайшую известность благодаря своей правозащитной деятельности в пользу социально необеспеченных слоев общества, отстаивая права рабочих, идеи контроля за деятельностью крупного бизнеса и участвуя во всех крупных проектах по реорганизации государственной службы с целью придания ей большей демократичности и эффективности. Влияние Брандейса в прогрессивном движении было общепризнанным, его избрание в состав Верховного суда само по себе означало большую политическую победу, предвещавшую дальнейший сдвиг настроений в стране в направлении, как будто совпадавшим с атмосферой национального обновления, заставившей фундаменталистов в обеих главных партиях отступить, уйти в тень.
Цепочка законов в области трудовых отношений, поддержанная Вильсоном, давала право говорить о том, что концентрированное богатство в лице могущественных монополий настойчиво понуждалось к признанию правового ограничения их властолюбия на рынке труда, к взаимным уступкам, терпимости и цивилизационным методам решения споров совместно с профсоюзами. Вильсон подписал ряд законов, в том числе об условиях труда моряков торгового флота, в значительной степени улучшающих их положение, закон, регламентирующий детский труд, закон Адамсона о восьмичасовом рабочем дне на железнодорожном транспорте, долгожданный закон о кредитовании фермеров и в дополнение к нему федеральный закон о дорожном строительстве. Последним было положено начало создания разветвленной транспортной инфраструктуры на огромном пространстве страны, уравнивающей условия жизни в городе и деревне, отвечавшей интересам повышения рентабельности сельскохозяйственного производства. В ряде штатов прогрессистски настроенные законодатели подошли в своих начинаниях к той грани, за которой можно было говорить о сходстве со скандинавской моделью социально ответственного государства. Так, например, весной 1919 г., законодательное собрание штата НьюЙорк едва не приняло широкую программу предоставления бесплатных медицинских услуг промышленным рабочим и членам их семей131.
Одним из важнейших источников реформаторской деятельности В. Вильсона была христианская мораль и заповеди кальвинистской теологии, глубоко усвоенные им благодаря воспитанию в семье пресвитерианского священника. В обосновании своих поступков и программных посланий он очень часто прибегал к идеям любви к ближнему, слабому, к богоугодности бескорыстного дарения сильным помощи тем, кто нуждался в ней. В одной из своих речей-проповедей осенью 1917 г. Вильсон говорил: «Мы имеем обыкновение называть различных людей выдающимися, воздавая должное им за различного рода деяния, но благородным мы называем только такого человека, который, имея огромный потенциал, отдает его другим, забывая о себе. Мы не воздвигаем монументы всем нашим выдающимся соотечественникам, но мы охотно делаем это в отношении людей высоких помыслов, которые сначала думают о других и только потом о себе»132. В словосочетание «братство свободы и равенство привилегий», часто употребляемое Вильсоном в связи с ситуацией в межклассовых отношениях внутри США, вкладывался им и более общий смысл, например, тогда, когда он принимался резонерствовать о международных делах или демонстрировать свою равноудаленность по отношению к Антанте и Центральным державам после того, как в Европе 1 августа 1914 г. заговорили пушки.
Религиозный морализм Вудро Вильсона, как важная составляющая его общего представления о роли США в эпоху внезапного выхода на поверхность гибельных конфликтов глобального масштаба, отличался от Realpolitic Теодора Рузвельта, хотя в подходе к определению главных целей между двумя ведущими фигурами на политической сцене США начала XX века было больше общего, нежели различного133. Рузвельт тоже говорил о высоком значении этики в международных отношениях, но никто так, как Вильсон, не способствовал созданию привлекательного образа США, страны, не только не преследующей эгоистических целей, но и умеющей установить тесный контакт с разобщенными империализмом народами мира, предлагая человечеству универсальную жизнеспособную модель. Не случайно после своего избрания президентом в 1912 г. В. Вильсон поначалу отдал руководство внешней политикой в руки популярного лидера прогрессистского движения Уильяма Дженнигса Брайана, чьи пацифизм и антиимпериализм наводили многих на мысль либо о глубокой наивности Вильсона, либо о его разрыве с внешнеполитическим курсом У. Маккинли, Т. Рузвельта и Дж. Хэя13А Слово Вудро Вильсона о по-христиански бескорыстных услугах США, никак не воспринятое или воспринятое с иронией и даже с издевкой его оппонентами в период избирательной кампании 1912 г. и сразу после нее, внезапно поднялось в цене, едва только выяснилось, что война в Европе принимает затяжной и никем не предвиденный крайне разрушительный характер135. По убеждению оппонента Вильсона Теодора Рузвельта, Соединенные Штаты были призваны немедленно вмешаться и выполнять свои созидательно-карательные (полицейские) функции на основе сохранения или (если это необходимо) восстановления в Европе или других регионах выгодного им баланса сил. Только таким путем «реалисты» рассчитывали достичь желаемого сочетания национальных интересов Соединенных Штатов — носителей здравомыслия, передового самосознания и новаторского духа — с интересами народов остального мира, находящихся на грани самоуничтожения и нуждающихся не в сочувствии, а настроенной по-деловому и соответствующе оснащенной службе спасения. По всему получалось, что США должны были взять на себя эту миссию с прицелом на крупные дивиденды от посредничества. Оспаривая такой подход, Вильсон по прошествии первого года своего пребывания на посту президента заявил, что считает неприемлемым определять внешнюю политику, беря за исходное «материалистический интерес». Это не только несправедливо, — бросил он своим оппонентам, — по отношению к тем, с кем вы ведете дела, но это принижает вас самих… Мы не отступим ни на шаг от принципа, согласно которому мораль, а не выгода должна быть положена в основу наших действий"136. Было много причин, почему Вильсон не торопился вступать в войну на стороне Антанты. Одна из них — желание избежать упреков в меркантильной заинтересованности извлечь выгоду из трагедии европейских народов. Были и другие.
Вильсон, в отличие от своих оппонентов, многие из которых были поклонниками силовых решений, сделал ставку на миротворчество и посредничество. И не проиграл. Провальные миссии примирения Эдварда Хауза (ближайшего советника Вильсона), отправленные президентом в мае 1914 г., в январе-мае 1915 г. и вновь в декабре 1915 г. позволили США, еще не воюя, прочно овладеть инициативой в деле, которое касалось всех и каждого, — каким быть миру после войны. Все промахи Вильсона и его сквозивший во многих публичных выступлениях антиевропеизм не так бросались в глаза на фоне изо дня в день повторяемого в форме проповеди твердого намерения превратить Америку в решающую силу, объединяющую расколотый мир в эпоху конфликтов, раздоров, революций и международных кризисов начала XX в. В Америке в тот исторический момент было множество других государственных и общественных деятелей, литераторов, публицистов и ученых, высказывающихся на ту же тему красноречиво и с самозабвенной убежденностью137. Но именно Вудро Вильсон, используя возможности президентской власти и созданный им пропагандистский аппарат, придал тщательно отработанную им самим имиджу США как стране уникального опыта наибольшую цельность и стратегическую осмысленность, включая главные детали плана создания под эгидой Америки нового мироустройства, опирающегося на согласие (а не на баланс сил), механизм предотвращения военных конфликтов, контроля над вооружением и широкое сотрудничество в экономической, социальной и гуманитарной сферах138. Само понятие «интернациональные обязательства Америки», вытекающее из достигнутого ею материального благополучия и возникшее в ходе общенациональной дискуссии о приоритетах внешней политики и предпосылках добровольного присоединения к плану всех воюющих сторон, предполагало строительство мировой системы, последовательно американизирующейся. Как не без иронии писал об этом А. М. Шлезингер-мл., с младенческой восторженностью человечество должно было осознать, что оно своим спасением обязано Американской революции139.
Историк Шлезингер, критикуя вильсоновский универсализм, не был до конца справедлив к историку Вильсону, не только настаивавшему на праве США быть «главным толкователем» принципов цивилизованной жизни, но и подававшему в качестве президента США определенные надежды народам других стран на выход из тупика мирового кризиса, как выразился Альфред Вебер, на «шве истории» в конце XIX — начале XX в.140 Первая мировая война была еще и временем духовного опустошения, разочарования, смуты и привела, по Юнгу, к всеобщей «атаке первобытных сил». Многим виделось, что только Вильсон знал, как остановить это падение и мог это сделать. Его оценки ситуации были хорошо известны. Народы Европы, некогда признанные поборники прогресса, как бы утратили внутренний стимул к продолжению исторической линии, их созидательная энергия затухала, подавляемая разрушительным возобновлением старых распрей и отсутствием притока новых конструктивных идей. Духовная распущенность141 наложила свою печать на мышление политической элиты континента, последняя закоснела в снобизме и предрассудках, с тупым упрямством ведя курс на подготовку, развязывание и затягивание мировой войны, хотя именно эта война неминуемо должна была приблизить революционный взрыв. Ожидать, что возрождение витальной силы цивилизации придет из Европы, не приходилось, она не справлялась со стихией индустриализма, теряя лучших своих сынов, покидавших ее в поисках удачи, счастья и свободного приложения талантов. Все, что существовало за пределами Европы, должно было быть спасено от нее, — более того, Европу следовало спасти от нее самой. Вкрапленные в многочисленных трудах и речах Вильсона, эти постулаты обретали особую достоверность на фоне европейских конфликтов, войн, революций142.
Спасти Европу от нее самой в понимании Вильсона означало уберечь ее от новой катастрофы по типу «безумного заговора», осуществленного в 1914 г. «наглыми и невежественными Гогенцоллернами», и неминуемых его последствий143. Эти поучения Европы не всем были по душе, и у вильсоновского универсализма появились критики даже среди почитателей президента. Но для сына пресвитерианского священника с почти маниакальной верой во всевидение Господа Бога целый континент после того, как он порвал со своим гуманистическим прошлым и окунулся в моральный нигилизм, стал воплощением грехопадения, за что его неминуемо ждет кара божья. В метаниях из крайности в крайность и разрыве с традицией рационализма Европа шла к распаду, в то время как Америка сохраняла верность себе и предначертанному ей пути. Более того, по твердому убеждению Вильсона, она являлась единственной в мире страной, которая переживала постоянное возрождение. Эту мысль, на фоне начавшейся в Европе Великой войны, Вильсон развил в речи в Филадельфии в мае 1915 г., имевшей принципиальное значение для его понимания роли США в мировой политике. «Обращение к вновь натурализованным гражданам»: «…американцы должны иметь сознание, отличное от сознания народов других стран. При этом у меня нет ни малейшего намерения критиковать другие народы… Понятно, почему Америка должна иметь иное сознание, — она открыта общению со всех сторон, она соприкасается локтем и сердцем со всеми народами, составляющими человечество. Пример Америки — это особый пример… Мы имеем дело с особым случаем — наш народ ощущает себя настолько правым, что он не нуждается в убеждении в своей правоте силой»144. США завоюют мир силой примера. Так коротко можно было бы передать суть выступления Вильсона.
Соблазн обвинить Вильсона в лицемерии и в чисто пропагандистском характере рекламы духовной продвинутое™ Америки и ее особого альтруизма был велик и совершенно оправдан. У критиков (и среди у одного из самых ярких интеллектуалов Америки — У. Липпмана) имелось достаточно оснований для язвительных замечаний. Во-первых, в «отставшей» и разобщенной Европе, как это отмечал А. Тойнби в 1926 г, еще до 1914 г. много думали над идеей европейского союза как средства возрождения145. И второе: Америка уже имела за плечами свою «колониальную» войну и не одну. Она безжалостно подавила национально-освободительное движение на Филиппинах, осуществила военные интервенции в поддержку «дружественных режимов» в Панаме, Санто-Доминго и Гаити. Отражая атаки своих критиков, Вильсон ухитрился отмежеваться от «агрессивных целей и алчных устремлений» США в прошлом, объяснив их «безрассудной молодостью» американской нации, и проведя различие между войнами, ведущимися за эгоистические цели (их Америке следовало, по его мнению, избегать), и войнами во имя великой цели — во имя, как он выразился, «служения человечеству». Поскольку Америка, пояснял Вильсон, «имеет великую цель, не ограниченную только американским континентом», постольку она не может отказать себе в использовании силы в любой точке Земного шара. Таким образом, духовности и морали воздавалось должное, но и о силе не было забыто146.
Оппоненты Вильсона издевательски советовали ему перечитать его же выдержанную в приторном резонерско-пацифистском духе внешнеполитическую программу 1912 г. или речи государственного секретаря У. Брайна, который призывал не прибегать к силе. Непоследовательность Вильсона в вопросе морального эквивалента силы действительно выглядела слишком заметной. Но в отличие от «реалистов» из числа влиятельных политиков в обеих партиях критерии для принятия решения об использовании силы были конкретизированы Вильсоном в логической увязке с идеей обновления мира на гуманистической и международно-правовой основе через объединение в мировом сообществе (семье наций), не делящем народы в правовом отношении на привилегированные и непривилегированные, большие и малые. Эту уступку сторонникам пацифизма Вильсон делал сознательно, стремясь нейтрализовать изоляционистскую пропаганду, широко распространенную в среде, где он сохранял популярность. Для более «национально ограниченного» прогрессиста Теодора Рузвельта такой тотальный идеализм был неприемлем по определению, а его отношение к возможности США стать неформальным гарантом всеобщей безопасности — более чем сдержанной147.
Аргументы Вудро Вильсона строились по образцу парадигмы, в некоторых ключевых моментах удивительно совпадавшей с резолюциями антимилитаристов и социалистов — сторонников Ю. Дебса. Вплоть до 1917 г., даже после потопления немцами пассажирского судна «Лузитания» (1915) Вильсон оставался внешне нейтральным к обеим сторонам в мировом конфликте, все еще намеренно позиционируя себя над схваткой. Но так продолжаться вечно не могло. Одержав победу на президентских выборах 1916 г., Вильсон отчетливо понял, что США, оставаясь вне войны, при любом ее исходе проигрывают. Вступление в войну становилось неизбежным. Достойная цель также нашлась, закрыв собою все остальные задачи — алчные запросы корпораций, расчеты военных ведомств, планы в отношении сырьевых рынков и т. д. Большой, поистине планетарной целью, оправдывающей любые жертвы, могла быть только война за уничтожение всех войн, делающая мир «безопасным для демократии». Еще одна важная задача — построение системы всеобщей безопасности, удовлетворяющей американским стандартам демократии. Страна, голосовавшая за Вильсона-пацифиста, рукоплескала ему 22 января 1917 г., когда он твердо объявил воюющим сторонам, каким Америка видит будущее Европы и мира148. В его основание должны были быть положены универсальные ценности «американизма».
Не провокационная стратегия кайзера и месть, а защита неотъемлемых прав человека, «единственным поборником» которых является Америка и только она, — вот оправдание участия США в войне. Таким был лейтмотив еще одной важной речи Вильсона перед объединенной сессией конгресса 2 апреля 1917 г. по случаю объявления «состояния войны с Германией». Не могло быть и речи ни о какой другой стране, кроме США, которая после победы могла бы взять на себя заботы по выращиванию древа демократии нового типа, чьим прообразом служит Америка.
Отступление от этой позиции недопустимо, ибо никто другой из союзников, борющихся с «эгоистичной и авторитарной властью», не в состоянии вызвать по-настоящему к себе доверие разочаровавшихся людей и народов. Никто, кроме Америки. Ее совесть чиста, а побуждения лишены малейших признаков корыстолюбия и лукавства. «У нас нет эгоистических целей, — утверждал Вильсон. — Мы не стремимся к захватам и господству над другими. Мы не добиваемся контрибуций для себя, материального возмещения за жертвы, которые мы добровольно принесем. Мы хотим быть только защитником прав человечества… Толкнуть на войну наш великий миролюбивый народ, на самую страшную и разрушительную из всех войн — поистине ужасно. Но правое дело дороже мира (здесь Вильсон почти слово в слово повторил известный постулат Т. Рузвельта. — В. М.), и мы будем бороться за то, что нам дороже всего на свете, — за демократию, за права рядовых людей влиять на деятельность своего правительства, за права и свободу малых народов, за торжество повсюду правого дела в результате достижения свободными народами такого согласия, которое принесет наконец всем им мир, безопасность и свободу»149.
Заведомо нельзя было ожидать, что правительства (не народы) союзных держав положительно отреагируют на этот новый Билль о правах человека, обращенный ко всему мировому сообществу, включая малые и колониальные народы, с предложением забыть старые распри, отказаться от мести и перестроиться, руководствуясь «испытанными принципами политической свободы». Слишком уж пафос военных посланий Вильсона напоминал попытку перехватить инициативу у леворадикальных течений, явно одерживавших верх в воюющих странах в политической борьбе за симпатии людей150. Что стоило выраженное в ноте Вильсона от 18 декабря 1916 г., обращенной ко всем воюющим странам, убеждение, что все народы имеют «естественное право на самоопределение» — лозунг, выдвинутый и пропагандируемый левой социалдемократией. Союзники по Антанте немедленно отреагировали на это выступление Вильсона, найдя его «оскорбительным». В своей речи «Мир без победителей» в сенате 22 января 1917 г. Вильсон, оставив без внимания возмущение Лондона, Парижа и Петрограда, вновь заявил, что ни с одним народом нельзя обращаться «как с собственностью», лишая его права на суверенитет. Вильсон едва не поссорился со всей либеральной Европой. Но в конце концов сам Ллойд Джордж, глава английского кабинета, вынужден был признать, что именно Вильсон помог союзникам не столько выиграть войну, сколько не проиграть мир151. Это означало, что в лице Вильсона европейский радикализм столкнулся с очень сильным препятствием, нейтрализовавшим в значительной степени протестную энергию огромных масс своим обещанием поставить «новый человеческий эксперимент»152 по образцу Соединенных Штатов, дав истерзанным войной народам благополучие, свободу и безопасность.
Бросающаяся в глаза высокопарность риторики Вильсона была способна у очень многих вызвать скептицизм. Однако считать такой строй мыслей исключительно следствием мании величия или даже психическим отклонением, как порой это делается в литературе153, никак нельзя. Речь шла, как это убедительно показано американским историком Ллойдом Гарднером, о модели нового капитализма или, точнее, о трансформации капитализма после войны в его улучшенный вариант — в капитализм «с человеческим лицом», как мы сказали бы сегодня, в капитализм с равными возможностями для всех стран, больших и малых, живущих по западным стандартам или развивающихся в русле традиционной культуры. Ему предстояло избавиться от железных тисков «специальных интересов», очиститься от скверны, приблизиться к простому человеку и устранить социальную пропасть между богатством и нищетой. Вильсон сполна учитывал опыт мексиканской, китайской и русской революций, антиколониальных движений в Азии, желая показать, что новый либерализм — «новая свобода», — дорогой которого идет Америка, может достойно принять вызов левого радикализма и обеспечить всеобщее «преобладание американских принципов — достоинство, честную практику и справедливость»154.
Идея Лиги наций, выдвинутая Вильсоном и считавшаяся многими видными политиками Запада утопической, должна была служить целям возрождения человечества, переналаживания всех его внутренних побуждений на созидание в духе грандиозной программы реконструкции, сложившейся в голове президента США и предусматривавшей перевод стрелок часов мировой политики на новое время. Но само это время должно было быть американским, поскольку старый порядок, Европа сполна продемонстрировали бесплодность своих усилий избежать общей катастрофы методами и приемами традиционной дипломатии великих держав, сколачивая военные блоки, отдавая предпочтение тайному сговору, равновесию сил и ничуть не считаясь с общественным мнением, малыми странами и мировой периферией — колониальными и зависимыми странами. Легко понять, почему в головах окружавших и внимавших Вильсону политиков возникла путаница: в его плане видели и неумное подражание Христу, и коварную расчетливость, за которой скрывались гегемонистские устремления Соединенных Штатов. Участник Версаля (он входил в состав английской делегации) мудрый Джон Мейнард Кейнс тактично высмеял амбиции Вильсона, посчитав, что его убеждения и темперамент имеют «преимущественно теологические, а не интеллектуальные истоки»155.
Ни Кейнс, ни кто бы то ни было из политиков и дипломатов странпобедителей, думается, не уяснили для себя до конца неконъюнктурный характер мотивации Вудро Вильсона, заявившего (со ссылкой на реальные обстоятельства), что промедление опасно и что конференции в Париже надлежит стать великим рубежом в мировой истории, а великим державам следует «стать на совершенно новый путь действия». Американский президент разъяснил тут же свою позицию, определенно указав на необоримое стремление народов «к новому строю», за который американцам и их союзникам придется бороться «по возможности добром, а если потребуется — злом»156.
По убеждению Вильсона, подлинная проблема, до конца неосознанная Западом, состояла в дилемме двух путей, ведущих к созданию нового строя — альтернативного старому капитализму, разрушительного, революционного в самых своих начинаниях (по образцу России) или созидательного, реформистского (по образцу Америки). Последний в тысячу раз предпочтительнее, но «яд большевизма» быстро распространяется по планете, не оставляя времени для размышлений и спокойной перестройки политического сознания европейской элиты, пребывавшей после ноября 1918 г., как представлялось Вильсону, в состоянии опьянения победой, бездеятельности, паралича мысли. В сущности, у нее нет выбора: она должна либо принять историческую смерть, либо ответить на вызов той «латентной силы», которая породила большевизм и которая притягивает к себе огромные симпатии масс бунтом против «специальных интересов», сделавших весь мир своим данником157. В этой аргументации — ключ к разгадке вильсоновской патетики и его самозваного богоизбранничества: идеологический концепт «нового мирового порядка», проповедуемый президентом США, был призван выдержать противоборство с утопией «мировой коммунистической революции» и во что бы то ни стало одержать верх. Американская мечта предикативно превращалась в американский мир. В одних случаях добром, в других — злом.
* * *.
Призрак всемирной революции, способный вызвать коллапс западной цивилизации, преследовал творца вильсонизма до конца жизни. Внутренне Вильсон был убежден, что питательная среда вируса революции — не только пороки или провалы в экономике и политике. Его питала, как полагал Вильсон, бесплотность, тусклость и непривлекательность той либеральной идеи, которой Европа была привержена столетиями, сохраняя как музейную реликвию пережитки «автократической, самовлюбленной власти»158, своего сословного прошлого, поддерживая классовое неравенство и классовую рознь, традиционные бюрократические институты, этнокультурные привилегии титульных наций и территориальные претензии друг к другу. Либерализм XX в. (или новый либерализм), по убеждению Вильсона, был обязан следовать иному примеру. Ему максимально надлежало впитать в себя элементы нового демократизма, приняв, наряду со свободами индивидуума, правом народов на самоопределение и приматом открытой дипломатии еще и социальную ответственность государства, идею поддержания мира механизмом и авторитетом международной организации безопасности. Америка, утверждал Вильсон, своей гуманитарной, попечительской деятельностью демонстрировала качественно новую черту либерального мышления. Оно было несовместимо с узколобым эгоизмом правонаследников европейской аристократии, за который народам приходилось расплачиваться отчуждением, культурной деградацией, а в итоге — войнами, лишениями и революциями. А посему, считал Вильсон, его страна по праву должна была играть роль флагмана, прокладывающего путь. Испытываемая им постоянно подозрительность в отношении целей союзников в войне только удваивала его антиевропеизм и упование на новый мировой порядок.
При всей внутренней неоднозначности дипломатии Вильсона, она носила черты отхода от ориентации на возобладавшие было со времени Маккинли приемы силовой дипломатии и возвращение к истокам. Как и отцы-основатели, связывавшие с самим фактом существования Соединенных Штатов начало новой эры в международных отношениях, Вильсон в религиозном экстазе убеждал себя, что само его появление в Париже означало одно — с идеей реставрации старого миропорядка (возвращение практики сколачивания равновесных военных блоков, территориальных переделов, секретной дипломатии и т. д.) было покончено раз и навсегда. США как страна, лучше других народов знающая, что для них хорошо, станут гарантом нового взаимопонимания между народами, «отлитого» в уставе Лиги наций. Мера моральной ответственности Америки безгранична, альтернативы ей нет (если не считать химерические и опасные проекты левых и правых радикалов), но вместе с ней Промысел Божий дарит американцам уникальный шанс руководить духовным возрождением мира.
В контексте вильсоновской концепции американского лидерства в деятельности администрации совершенно особое место занимал русский вопрос, наследованный от прошлого, но в связи с событиями мировой войны превратившийся во встроенный фактор внутренней и внешней политики США. Русская революция 1917 г. в двух ее фазах — буржуазно-демократической и большевистской — побудила Вильсона предпринять, с одной стороны, непопулярные шаги в сфере внутренней политики (усиление охранительных мер в отношении радикальных элементов, ужесточение государственного контроля за положением в отдельных отраслях экономики), а с другой — переформулировать предложения к проекту послевоенного мирного урегулирования, сблизив их вербально с лозунгами нараставшего повсеместно в мире демократического движения за мир и равноправие народов. Левая оппозиция в лице партий и групп была блокирована разнообразными полицейскими и пропагандистскими мерами, президент лично осуществлял прессинг в отношении активизировавшихся рабочего, фермерского и впервые ставшего принимать консолидированный вид негритянского движений. Одновременно столкнувшись с прямой опасностью коллапса рынка акций железнодорожных компаний, грозившего параличом всей экономики, Вильсон 28 декабря 1917 г. национализировал железные дороги Америки, передав их в ведение государственной Администрации железных дорог. Правительство становилось на путь «организованного капитализма», отражающий вектор главных перемен. Важным катализатором их послужил 1917 год в России159.
Сложное отношение Вильсона к событиям в России после свержения монархии (бросавших, как он говорил, в «холодный пот» от мук нахождения нужных решений) отражено официальными биографами Вильсона во главе с профессором А. Линком, составителями наиболее полного собрания его бумаг. В предисловии к 45-му тому они пишут: «…противоречивые и вызывавшие замешательство сообщения о способности большевиков упрочить их контроль над Россией приходили от американских и других дипломатических источников в этой стране. Но один факт был абсолютно очевиден к началу декабря 1917 г.: Россия вышла из войны, и ни США, ни союзники ничего не могли сделать, чтобы заставить ее возобновить боевые действия. После флирта с тайной поддержкой казаков, которые пытались установить самостийный режим на Украине, Вильсон решил следовать политике невмешательства в Гражданскую войну в России и попытался наладить неформальные отношения с большевистским правительством». Поставленный перед фактом обращения большевиков с призывом заключить всеобщий мир и принять участие в брест-литовских переговорах с Центральными державами «Вильсон изобретает то, что с этого момента стало называться „Посланием о четырнадцати пунктах“, озвученное им на совместной сессии палат конгресса 8 января 1918 г.»159.
Далее авторы предисловия к 45-му тому бумаг президента специально выделяют из речи Вильсона слова о том, что в обращении большевиков надежды русского народа были представлены «искренним широким взглядом, благородством помыслов и симпатией к человечеству, которые должны вызвать восхищение всех, кто любит людей». На той же высокой моральной ноте Вильсон решил ответить на инициативу «русских представителей» программой «всеобщего мира» (Четырнадцать пунктов) 16°, которая, как пишут его биографы, включала в себя в качестве ключевых моментов идею создания международной организации безопасности и план решения «русского вопроса», учитывающий, в частности, право русского народа самому выбирать тот или иной способ государственного устройства. Но уже весной и летом 1918 г. Вильсон изменил свою позицию, санкционировав участие в интервенции против Советской России и поддержку самых пестрых сил, которые, исходя из собственных, часто нестыкуемых интересов, добивались уничтожения большевизма161.
На гребне своей популярности, после победы в войне и заключения Версальского мира (1919 г.), Вудро Вильсон с горечью обнаружил, что Америка не согласилась с главными пунктами его проекта всемирного урегулирования в том виде, в котором они были «прописаны» в документах Версаля и в Уставе Лиги наций. Отчасти он сам был в этом виноват, но только отчасти. Изоляционисты, особенно влиятельные на Юге и Западе США, решительно возражали против участия страны в международной организации безопасности на принципах равноправия с Англией и Францией. Республиканская оппозиция во главе с сенатором Генри Кэбботом Лоджем, сохраняя верность наставлениям Теодора Рузвельта, рьяно отстаивала неограниченную свободу рук для Соединенных Штатов в проведении ими внешней политики, включая право конгресса объявлять войну, и сохранение ими «специфической» роли супервайзера в Западном полушарии. Не менее проблематично выглядели перспективы продолжения курса на внутренние реформы с углублением их социальной направленности. Страна поправела из-за распада прогрессистской коалиции, самоотстранения правящей партии демократов от поддержки массовых движений и подогреваемых «большой прессой», консерваторами в конгрессе, местными ультрапатриотами и соответствующими правительственными службами антирадикальных, конформистских настроений. Гонения на мнимых и реальных экстремистов добавили ощущение опасного раскола общества. Присоединение США к Лиге наций многими воспринималось как заражение вирусом европейского неблагополучия, конфликтности, увлечения «измами».
Известный американский историк, прекрасно знавший переломную эпоху начала XX в., Генри Стил Коммаджер писал в начале 60-х годов в одном из своих эссе: «…Первая мировая война направила реформаторские движения предыдущих десятилетий в русло всеобъемлющего похода за мировую демократию… Последовавшая со всей неизбежностью идеализация похода за демократию вызвала почти столь же неизбежную реакцию цинизма, а отождествление реформ с именем Вильсона привело ко всеобщему отрицанию Вильсона и вильсонизма»162. Больной Вильсон был сражен отказом конгресса ратифицировать Парижский договор и Устав Лиги наций, поражением ведомой им демократической партии на выборах 1920 г. и неблагодарностью соотечественников. Финал его карьеры оказался вдвойне трагичным из-за того, что дискредитацией его взглядов была надолго скомпрометирована сама идея активного участия Соединенных Штатов в мировых делах в качестве опорной силы новой дипломатии.
Не желая мириться с забвением, в своей последней статье — «прощальном послании» (1923), Вильсон утверждал, что эта идея сохранит свое непреходящее значение навсегда и в самых удаленных местах планеты. Демократия американского типа, полагал Вильсон, способна поправить все, нейтрализовав злые умыслы противников и смягчив самые ожесточенные сердца обманутых радикальной пропагандой людей. Но для этого американцы, осознавая себя избранным народом, должны, не замыкаясь на самих себе, активно и широко идти на самый тесный контакт с другими народами и странами, используя новые формы и приемы общения. Таким путем американская мечта, перевоплощаясь в общемировую религию, во всеобщий культ, сможет обрести второе дыхание, достичь универсального звучания. Вильсон как бы брал моральный реванш за раскромсанную и растоптанную веру в благоразумие американцев в связи с откатом конгресса ратифицировать Версальский договор и продолжить начатое. Экс-президент при этом демонстрировал недюжинные способности и в одиночестве оставаться верным себе. В предвидении наихудших последствий неконтролируемого и неустойчивого мирового процесса, которые (он был в этом уверен) не минуют и США, Вильсон сделал неутешительный прогноз для сторонников отката назад. Он писал: «Демократия еще не обезопасила мир от безрассудной революции. Перед демократией стоит исключительно важная, настоятельная и неотложная задача спасения цивилизации. Мы не можем уклониться от ее выполнения, если не хотим, чтобы все созданное нами превратилось в прах. Америка как величайшая из демократий должна взять эту обязанность на себя…»163Уход Вильсона и реабилитация консерватизма означали разрыв с той наметившейся было тенденцией совмещения моральных основ нации, воплощенных в достижениях и надеждах «прогрессивной эры», с внешнеполитической деятельностью страны.