«Коллективизация совести» и свобода личности по Бердяеву
Проблема совести не случайно стала одним из главных пунктов отвержения Бердяевым большевизма. Историософская концепция, тяготеющая к жесткому детерминизму, легко обходится без совести — этого феномена человеческой духовности, оттесняй его куда-то на периферию своих построений, чаще всего в область пустой политической риторики. Печально знаменитая фраза (печально — теперь, ранее же — триумфально… Читать ещё >
«Коллективизация совести» и свобода личности по Бердяеву (реферат, курсовая, диплом, контрольная)
Бердяев предвидел и предсказал действие одного из самых опасных, самых коварных механизмов, посредством которых эта бесовщина (коммунизм) утверждалась в России. Он пророчески предсказал коллективизацию совести.
Всю жизнь Бердяев стоял на позициях индивидуализма. В «Самопознании» он так подытожил собственную философскую эволюцию: «Я углубил свой персонализм, идею центрального и верховного значения личности». Человеческая личность как тайна мира, как микрокосм всегда была в фокусе его философского внимания. Быть может, наиболее отчетливо это проявилось в том, что столь существенная для любой религиозной философии проблема теодицеи у него перерастает в проблему антроподицеи и вопрос «Почему Бог допускает страдания человека?» естественно сливается с вопросом «Для чего есть человек, чем оправдано его существование?». Начинал Бердяев свою деятельность как революционер, утопически (подобно Достоевскому) исповедующий социалистический идеал. Как известно, на некоторое время он сблизился с марксизмом, который импонировал ему «высоким культурным уровнем». Каким-то образом ему удавалось совмещать свой изначальный индивидуализм с марксистским классовым коллективизмом. Но пройдет совсем немного времени, и Бердяев напишет: «В пролетарском „Я“ может быть вписан Христос, если оно преодолевает свою „пролетарскость“, как и в буржуазном „Я“ может быть вписан Христос, если оно преодолевает свою „буржуазность“. „Пролетарскость“ и „буржуазность“ друг друга стоят, это две стороны одного и того же духовного распада».
Нет смысла задаваться вопросом, был ли большевизм худшим из возможных вариантов практической интерпретации и реализации марксистских идей. Но по справедливости должна быть отмечена удивительная чуткость Бердяева, который быстро понял его опасность, осознал и отчетливо сформулировал то, что делало лично для него невозможным дальнейший союз с русскими марксистами: «Я антиколлективист, потому что не допускаю экстериоризации личной совести, ее перенесения на коллектив». С той же прозорливостью он зафиксировал зарождение нового антропологического типа, указав ряд его примечательных внешних черт. Внутренним же содержанием этого губительного для русской истории процесса и была коллективизация совести, ее подчинение интересам класса, партии, народа. «Личная совесть у них (большевиков) парализована, — писал Бердяев, — и заменена коллективной». С этой точки зрения чрезвычайно любопытны биографические замечания Бердяева, основанные на личном общении с некоторыми известными деятелями культуры, связавшими судьбу с большевиками: «Тогда в Кремле еще были представители старой русской интеллигенции Каменев, Луначарский, Бухарин, Рязанов, и их отношение к представителям интеллигенции, к писателям и ученым, не примкнувшим к коммунистам, было иным, чем у чекистов, у них было чувство стыдливости и неловкости в отношении к утесняемой интеллектуальной России». Хватило двух десятилетий, чтобы новый антропологический тип почти полностью вытеснил тех, у кого еще сохранялось подобие личной совести.
Проблема совести не случайно стала одним из главных пунктов отвержения Бердяевым большевизма. Историософская концепция, тяготеющая к жесткому детерминизму, легко обходится без совести — этого феномена человеческой духовности, оттесняй его куда-то на периферию своих построений, чаще всего в область пустой политической риторики. Печально знаменитая фраза (печально — теперь, ранее же — триумфально), включающая совесть — наряду с «умом и честью» — в коллективную характеристику политической партии, есть не только крайнее, но и логически закономерное выражение такого подхода к человеческой личности. Для Бердяева же совесть — главная составляющая души, она есть «глубина личности, где человек соприкасается с Богом». (Здесь нельзя не привести удивительно глубокие и созвучные высказываниям Бердяева слова В. Франкла, назвавшего совесть «подсознательным Богом» и «органом поисков смысла»). В понимании Бердяева совесть как точка соприкосновения с Богом наделена надвременной и сверхлогической природой, она представляет собой тот интуитивно ощущаемый «подсказчик добра», который и делает человека способным переходить от «первой свободы» ко «второй».
Совесть примечательна и тем, что в ней нередко на весах добра и зла «взвешиваются» личное и коллективное. И при всей своей индивидуальной крошечности совесть обладает удивительной резистентной силой, она способна противостоять любым массовым движениям, если они не удовлетворяют ее внутренним критериям. Поэтому она нередко становится помехой для различных «великих свершений», вызывая раздражение политических вождей (за что один из них, как известно, и назвал ее химерой). Здесь кстати будет заметить, что экзистенциальная общезначимость столкновений между личной совестью и коллективом в так называемых морально-конфликтных ситуациях — вообще одна из центральных тем современной антропологии. В свое время польский шестидесятник А. Шафф писал о неизбежности коллизий между совестью индивида и партийной дисциплиной. И хотя это говорилось безотносительно к какой-либо конкретной политической партии и сопровождалось непременными реверансами в адрес марксизма, эзопов язык не уберег автора от соответствующих оргвыводов (к тому времени, впрочем, уже не столь страшных).
Рассматривая генезис тоталитарных политических режимов, в качестве детерминанты их исторического становления обычно называют массовый террор, вызывающий закономерную реакцию массового же страха. Это, конечно, правильно. Но следует иметь в виду, что террор и страх суть лишь средства внешнего воздействия на личность, не проникающие в глубину ее внутреннего мира. В этом смысле они уступают идеологии — оружию куда более надежному. Чтобы превратить человека в послушный винтик, недостаточно его запугать, нужно подавить его совесть. К этому следует добавить, что экстериоризация совести, о которой говорит Бердяев, в каком-то смысле удобна для ее носителя. Экстериоризация совести сходна с другими биологически защитными реакциями индивида: человек уклоняется от мучительного нравственного выбора, перекладывая его на коллектив. Тем самым как бы устраняется, отодвигается на задний план тот крошечный плацдармик души, на котором постоянно сражаются темные и светлые силы. Поэтому экстериоризация совести может осуществляться спонтанно, стихийно, по принципу «буду, как все».
Тоталитарные режимы используют стремление человека к душевному комфорту, но не ограничиваются естественной экстериоризацией совести. Она перерастает в массовую коллективизацию там и тогда, где и когда этот процесс организованно внедряется и контролируется могущественными политическими силами. Здесь вновь вступает в действие трагическая диалектика свободы и несвободы, о которой с горечью писал Бердяев: «Люди легко отказываются от свободы, чтобы облегчить себя». Несвобода не обязательно обитает за тюремной решеткой или лагерной проволокой, она приобретает респектабельные и пользующиеся массовой поддержкой формы подлинной демократии, истинного гуманизма и т. п. Прав был А. Камю, называвший тоталитарные режимы XX века «загонами для рабов, осененными знаменем свободы». История теоретического обоснования несвободы в нашей стране весьма поучительна. Задолго до гибридов лысенковской агрономии был выведен нравственно-административный гибрид свободы и несвободы, маркированный термином «сознательная дисциплина». (Главная цель его массового распространения и не скрывалась:
«Только сознательная дисциплина может быть действительно железной дисциплиной»). Семантические элементы, образующие это словосочетание, в действительности несочетаемы. Принимая какое-либо решение, человек может либо бездумно подчиниться неким установкам, либо взвешивать их на весах добра и зла, оценивая критериями личной совести, а значит, допускать возможность их невыполнения. В первом случае он, безусловно, дисциплинирован, но о сознательном выборе здесь нет и речи. Вторая же ситуация чревата возможностью отказа от дисциплины, не говоря уж о столь удобной для кого-то ее «железности». Феномен «сознательной дисциплины» — одна из респектабилизированных ипостасей коллективной совести.
Только стремлением коллективизировать совесть как можно большего числа людей и при этом с наибольшей надежностью можно объяснить беспрецедентные в политической истории размеры партии нового типа. Они приближались к двадцатимиллионной отметке. Художественная литература и особенно киноискусство немало потрудились над созданием идеализированного образа коммуниста 20−30-х годов, посвятив этому множество работ — от примитивных поделок типа какого-нибудь «Партийного билета» до эстетически добротного «Коммуниста» по отличному сценарию Е. Габриловича. Между тем нет никаких сомнений, что процесс роста партийных рядов стимулировался искусственно.
Нужно подчеркнуть при этом, что коллективизация совести индивида осуществлялась при его участии — сознательно, добровольно, свободно, как бы на основе ее самоподавления, в чем и состоит глубинная сущность этого коварного социального феномена. Главный из описанных Достоевским «бесов» Петр Верховенский мечтал о той степени подчинения индивида коллективу (а стало быть, прежде всего его вождям), когда вступает в действие удивительная сила — «стыд собственного мнения». Бердяев метафизически анатомировал этот социально-психологический процесс на уровне, адекватном его художественному открытию великим писателем.
Исходная посылка всех рассуждений Бердяева — специфическая двойственность «русской души», противоречиво сочетающей в себе восточный и западный элементы, а так же православный аскетизм со стихийно-природным началом. Из данного базисного противоречия он выводит сущностные конфликты русской истории, кажущиеся ему характерными для нее метания между крайностями. Русский народ, не раз повторяет в своих книгах Бердяев, можно охарактеризовать лишь в полярных противоположностях: он с одинаковым основанием может считаться и государственно-деспотическим и анархически свободолюбивым, склонным к национальному самомнению и более всех способным к всечеловечности, жестоким и вместе с тем способным к доходящему до болезненности состраданию. Антиномичность русской души усугубляется тем, что в своих устремлениях она не знает ограничений. В этом отношении «пейзаж души» русского человека напоминает пейзаж земли, на которой она формировалась: та же необъятность, отсутствие каких-либо пределов, устремленность в бесконечное. Этот природно-языческий элемент стал отличительной чертой, особенностью русского человека, православному в своей основе, такие черты, как приверженность к определенной идее, готовность нести во имя нее страдание и жертвы, напряженный максимализм, тяготение к вечности, иному миру. Эти духовные качества, утрачивая непосредственную связь, со своим религиозным источником и приобретая иное содержание, стали воплощаться в различных общественных теориях и движениях, в том числе, и в русском коммунизме7 Бердяев Н. А. Мутные лики // Философские науки. — Канон +, 2008. — С. 215.
Характеризуя духовный склад русского народа, Бердяев опровергает расхожие на западе легенды о его варварстве и косности. Он напоминает западному читателю и о культуре киевской Руси, стоявшей выше современной ей культуре западной Европы, и о замечательном русском зодчестве, и о величии классической русской литературы, и об оригинальности русской религиозно-философской мысли, и о коллективном гении закрепощенных, неграмотных крестьянских масс, создавших самобытную народную культуру, основанную на православии.
Вместе с тем, русская духовность, по его мнению, чужда западному просвещению. Западные и восточные элементы в русской культуре существуют как бы порознь и противостоять друг другу. Западное просвещение, перенесенное на русскую почву петровской реформой, сконцентрировалось в узком слое дворянства и интеллигенции. Усвоив западные знания, этот слой оторвался от народа, продолжавшего жить своими традициями, стал для него «чужой расой». Но и само «образованное общество» восприняло иноземные влияния поверхностно. Они не смогли совершенно преодолеть русского человека, а лишь породили в его сознании и делах напряженные коллизии: созданная Петром империя разрасталась, сделалась обширнейшим государством в мире, но ее единство не носило духовного характера. Наоборот, оно порождало и воспроизводило разрозненную духовность. Поэтому, утверждает Бердяев, при всем своем внешнем величии русское государство XIX века было противоречивым и нездоровым. В сердцевине его был заложен конфликт между исконной русской идеей гармонично устроенного православного государства и заимствованной у немцев идеи империи, самым ярким воплощением которой был прусский офицер на троне — Николай I. Носителем противостоящих империи начал стала, прежде всего, интеллигенция, оказавшаяся в хронической оппозиции к власти. Разрешением этого конфликта — разрешением болезненным, но по-своему закономерным, и стала, по Бердяеву, русская революция8.
В рассуждениях Н. Бердяева о русской душе проявилась наблюдательность, и понимание национального характера. В них нашли свое продолжение старые споры славянофилов и западников. В этих спорах он занял достаточно оригинальную позицию. В противовес односторонне западнической точке зрения, рассматривавшей все не похожие на Европу элементы русской жизни как признак ее отсталости, философ утверждает духовно-историческую самобытность России. Русский народ не догоняет запада, а идет своим собственным путем. Вместе с тем, Бердяев не принимает и традиционного славянофильства, и в отличие от него считает, что в русской истории невозможно найти гармоничного внутреннего единства. Не соглашается он и со славянофильским тезисом о негосударственной сущности русского народа. В соответствии со своей концепцией противоречивой природы русской души, Бердяев развивает иной тезис: в русском сознании уживаются и приверженность государственному могуществу, и идеал свободы. Столкновение инстинкта государственности с инстинктом вольнолюбия и правдолюбия исторически выразилось в постоянном чередовании разрушительных бунтов вольницы с периодами усиления власти, сдерживавшей эту вольницу железной рукой.
Замысел Бердяева, очевидно, состоял в том, чтобы снять крайности западничества и славянофильства в новом теоретическом синтезе.
В «Итогах…» прослеживается некоторая ориентализация в оценке русской народной жизни. В частности, «русский коммунизм» рассматривается как коммунизм восточный. В то же время, русская история рассматривается в контексте европейской истории, развернутой во времени целостности, формируемой совместным участием в ней всех населяющих континент народов. Однако России принадлежит особая роль в общеевропейском историческом процессе. Следуя В. Соловьеву, Бердяев пропагандирует мессианский смысл русской истории и божественное предназначение русского народа.