Анна Ахматова: жизнь и творчество
Великая Отечественная война застала Ахматову в Ленинграде. Судьба ее в это время по-прежнему складывалась тяжело — вторично арестованный сын находился в заключении, хлопоты по его освобождению ни к чему не приводили. Известная надежда на облегчение жизни возникла перед 1940 годом, когда ей было разрешено собрать и издать книгу избранных произведений. Появлялись и первоначально существовали… Читать ещё >
Анна Ахматова: жизнь и творчество (реферат, курсовая, диплом, контрольная)
КУРСОВАЯ РАБОТА Анна Ахматова Жизнь и творчество.
2010 г.
Анна Ахматова родилась 11 (23) июня 1889 года под Одессой (Большой Фонтан). Ее отец был в то время отставным инженером-механиком флота. Годовалым ребенком была перевезена на север — в Царское Село. Там и прожила до шестнадцати лет.
Первые воспоминания — царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда ее водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду».
Каждое лето Анна проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет — древний Херсонес, около которого они жили.
Читать училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, тоже начала говорить по-французски. Первое стихотворение написала, когда было одиннадцать лет.
Училась в Царскосельской женской гимназии. Ахматова Анна. Соч.: В 2 т. — М., 1986. — Т.2. — с.236. Семья была большая: мать Инна Эразмовка, отец Андрей Антонович, сестры Ирина, Инна, Ия, братья Андрей и Виктор.
Наиболее близка детям была мать — натура, по-видимому, впечатлительная, знавшая литературу, любившая стихи. Впоследствии Анна Ахматова в одной из «Северных элегий» посвятит ей проникновенные строки:
…женщина с прозрачными глазами.
(такой глубокой синевы, что море Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),.
С редчайшим именем и белой ручкой, И добротой, которую в наследство Я от нее как будто получила, Ненужный дар моей жестокой жизни…
В родне матери были люди, причастные к литературе. Например, ныне забытая, а когда-то известная Анна Бунина, названная Анной Ахматовой «первой русской поэтессой», приходилась теткой отцу матери, Эразму Ивановичу Стогову, оставившему небезынтересные «Записки», опубликованные в свое время в «Русской старине».
Одна из княжон Ахматовых — Прасковья Егоровна — в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов — прадед Анны, а его дочь Анна Егоровна — ее бабушка. Анна Егоровна умерла, когда маме Анны Ахматовой было 9 лет, и в честь ее Ахматову назвали Анной.
О быте семье известно очень мало — по-видимому, он мало чем отличался от образа жизни более или менее обеспеченных семей Царского Села. Довольно подробно Ахматова описала лишь свою комнату в старом Царскосельском доме, стоявшем на углу Широкой улицы и Безымянного переулка: …окно на Безымянный переулок… который зимой был занесен глубоким снегом, а летом пышно зарастал сорняками — репейниками, роскошной крапивой и великолепными лопухами… Кровать, столик для приготовления уроков, этажерка для книг. Свеча в медном подсвечнике. В углу — икона. Никакой попытки скрасить суровость.
Когда отец узнал, что дочь пишет стихи, он выразил неудовольствие, назвав ее почему-то «декадентской поэтессой». По сохранившимся в памяти отца представлениям, заниматься дворянской дочери стихами, а уж тем более их печатать совершенно непозволительно. «Я была овца без пастуха, — вспоминала Ахматова в разговоре с Лидией Чуковской. — И только семнадцатилетняя шальная девчонка могла выбрать татарскую фамилию для русской поэтессы… Мне потому пришло на ум взять себе псевдоним, что папа, узнав о моих стихах, сказал: „Не срами мое имя“. — И не надо мне твоего имени! — сказала я». Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Нева — 1989. — № 6. — с.38.
В Царском Селе она любила не только огромные влажные парки, статуи античных богов и героев, дворцы, Камеронову галерею, пушкинский Лицей, но знала, отчетливо помнила и стереоскопически выпукло воспроизвела через много лет его «изнанку»: казармы, мещанские домики, серые заборы, пыльные окраинные улочки.
…Там солдатская шутка Льется, желчь не тая…
Полосатая будка И махорки струя.
Драли песнями глотку И клялись попадьей, Пили допоздна водку, Заедали кутьей.
Ворон криком прославил Этот призрачный мир…
А на развалинах правил Великан — кирасир.
Царскосельская ода, Но божеством Царского Села, его солнцем был для юной гимназистки Ани Горенко, конечно, Пушкин. Их сближало тогда даже сходство возраста: он — лицеист, она — гимназистка, и ей казалось, что его тень мелькает на дальних дорожках парка. Лирика Ахматовой периода ее первых книг («Вечер», «Четки», «Белая стая») — почти исключительно лирика любви. Ее новаторство как художника проявилась первоначально именно в этой традиционно вечной, многократно и, казалось бы, до конца разыгранной теме. Новизна любовной лирики Ахматовой бросилась в глаза современникам чуть ли не с первых ее стихов, опубликованных еще в «Аполлоне», но, к сожалению, тяжелое знание акмеизма, под которое встала молодая поэтесса, долгое время как бы драпировало в глазах многих ее истинный, оригинальный облик и заставляло постоянно соотносить ее стихи то с акмеизмом, то с символизмом, то с теми или иными почему-либо выходившими на первый план лингвистическими или литературоведческими теориями.
Нередко стихи Ахматовой походят на беглую и не «обработанную» запись в дневнике:
Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов И стертые карты Америки Не любил, когда плачут дети, Не любил чая с малиной И женской истерики.
…А я была его женой.
Он любил…
Иногда такие «дневниковые» записи были более распространенными, включали в себя не двух, как обычно, а трех или даже четырех лиц, а также какие-то черты интерьера или пейзажа, но внутренняя фрагментарность, похожесть на «романную страницу» неизменно сохранялась и в таких миниатюрах:
поэзия ахматова русский стих Там тень моя осталась и тоскует, Все в той же синей комнате живет, Гостей из города за полночь ждет И образок эмалевый целует.
И в доме не совсем благополучно:
Огонь зажгут, а все-таки темно…
Не оттого ль хозяйке новой скучно, Не оттого ль хозяин пьет вино И слышит, как за тонкою стеною Пришедший гость беседует со мною?
Там тень моя осталась и тоскует…
В этом стихотворении чувствуется скорее обрывок внутреннего монолога, та текучесть и непреднамеренность душевной жизни, которую так любил в своей психологической прозе Толстой.
Особенно интересны стихи, где Ахматова переходит к «третьему лицу», то есть, казалось бы, использует чисто повествовательный жанр, предполагающий и последовательность, и даже описательность, но и в таких стихах она все же предпочитает лирическую фрагментарность, размытость и недоговоренность. Вот одно из таких стихотворений, написанное от лица мужчины:
Подошла. Я волненья не выдал, Равнодушно глядя в окно.
Села словно фарфоровый идол, В позе, выбранной ею давно.
Быть веселой — привычное дело, Быть внимательной — это трудней…
Или томная лень одолела После мартовских пряных ночей?
Утомительный гул разговоров, Желтой люстры безжизненный зной И мельканье искусных проборов Над приподнятой легкой рукой.
Улыбнулся опять собеседник И с надеждой глядит на нее…
Мой счастливый богатый наследник, Ты прочти завещанье мое.
По позднейшему признанию Ахматовой, она всегда мечтала писать прозу. Это желание особенно усилилось у нее в 50-е и 60-е годы, когда она много раз принималась за «Автобиографические записки», за «Листки из дневника» и когда действительно написала великолепную прозу — о Модильини, о Мандельштаме. Ее влекли к этому роду литературы жажда развернутого художественного психологизма, «толстовская» способность уловить и закрепить в слове летучий психологический нюанс, оттенок настроения, а также ее любовь к «акмеистической» вещности, то есть к детали, к четко обрисованному интерьеру. Ее статьи о Пушкине, при всей своей научности и даже неожиданной под ее пером академичности, тоже включают в себя элементы прозы и лирической фрагментарности. Едва ли не сразу после появления первой книги, а после «Четок» и «белой стаи» в особенности, стали говорить о «загадке Ахматовой». Сам талант был очевидным, но непривычна, а значит, и неясна была его суть, не говоря уже о некоторых действительно загадочных, хотя и побочных свойствах. Вызывало недоуменное восхищение и странное немногословие ее любовной лирики, в которой страсть походила на тишину предгрозья и выражала себя обычно лишь двумя-тремя словами, похожими на зарницы, вспыхивающие за грозно потемневшим горизонтом.
Но если страдание любящей души так неимоверно — до молчания, до потери речи — замкнуто и обуглено, то почему так огромен, так прекрасен и пленительно достоверен весь окружающий мир?
Дело, очевидно, в том, что, как у любого крупного поэта, ее любовный роман, развертывавшийся в стихах предреволюционных лет, был шире и многозначнее своих конкретных ситуаций. В любовный роман Ахматовой входила эпоха — она по-своему озвучивала и переиначивала стихи, вносила в них ноту тревоги и печали, имевших более широкое значение, чем собственная судьба.
Именно по этой причине любовная лирика Ахматовой с течением времени, в предреволюционные, а затем и в первые послереволюционные годы, завоевала все новые и новые читательские круги и поколения и, не переставая быть объектом восхищенного внимания тонких ценителей, явно выходила из, казалось бы, предназначенного ей узкого круга читателей. Эта «хрупкая» и «камерная», как ее обычно называли, лирика женской любви начала вскоре, и ко всеобщему удивлению, не менее пленительно звучать также и для первых советских читателей — комиссаров гражданской войны и работниц в красных косынках. На первых порах столь странное обстоятельство вызывало немалое смущение — прежде всего среди пролетарских читателей.
Конечно, среди читателей ее стихов были и те, для кого Ахматова была старой знакомой, — это люди, перешедшие на сторону революции из того самого мира, на руинах которого она пела свои горькие песни. Это значительная часть читателей, составлявших реальную и довольно большую, доброжелательную и внимательную аудиторию ахматовского стиха.
Одной их примечательных особенностей ее тогдашнего творчества была вот эта способность отстраниться от декадентского соблазна. безответственности. Разумеется, по своему мировоззрению и в особенности по ощущению времени Ахматова того периода не может быть приравнена к Блоку. Автор «Двенадцати» приветствовал революцию, он страстно и с надеждой слушал ее «музыку», что же касается Ахматовой, то она, как известно, была далека от такой позиции. Еще большее расстояние, если не сказать — пропасть, отделяло ее от Маяковского. Но ее творчество развивалось все же не в том направлении, каков, например, предсказывал Кузмин и неоднократно предрекали почти все писавшие о ней.
Известно, что более властно заявляла о себе в ее поэзии тема России. Начавшись с полупризнаний, озвученных в лермонтовских мотивах «странной Любови», эта тема становится постоянной спутницей многих сюжетов, рассказываемых в стихах «Белой стаи», «Подорожника», затем «Anno Domini» и других — вплоть до последних произведений.
Интересно, что тема Родины, все более властно год от года входившая в ее творчество, тема, бывшая для нее, как показало время, органичной, эта мелодия родной земли помогла ей в годы первой мировой войны занять позицию, заметно отличившуюся от официальной пропагандистской литературы, в том числе и от поэзии определенного толка. Конечно, у Ахматовой не было всестороннего понимания империалистической войны, но она знала и понимала главное: война — это убийство и потому великое зло. Можно говорить о ее страстном пацифизме, покоившемся на религиозной, евангелической основе («Утешение», «Молитва»). Здесь она была сходна с Гумилевым.
Достаточно вспомнить бодрую, подпрыгивающую, легкомысленно и отвратительно веселую ура-патриотическую «поэзию» большинства официальных трубадуров войны, создавших общий колорит тогдашней военной литературы, чтобы с уважением оценить темную горечь печально-траурных и неизменно скорбящих стихов-плачей Ахматовой:
Можжевельника запах сладкий От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки, Вдовий плач по деревне звенит.
Не напрасно молебны служились, О дожде тосковала земля:
Красной влагой тепло окропились Затоптанные поля.
Низко, низко небо пустое, И голос молящего тих:
«Ранят тело твое принятое»,.
Мечут жребий о ризах твоих".
Война в представлении Ахматовой всегда великое бедствие, трагедия и зло. Но еще большим злом и кощунством было бы превращать ее в грезофара, а тем более прославлять ее — петь здравницу смерти. В этом отношении она была бесконечно далеко от официозной литературы, прославлявшей войну вопреки очевидным и неисчислимым народным страданиям и бедам. Мелодия реквиема заметно возвышала ее над литературным окружением.
Во мне печаль, которой царь Давид По-царски одарил тысячелетье.
Майский снег В эти же годы появляется у нее еще один — неожиданный — образ Музы. Нищая и в дырявом платке, похожая на беженку-крестьянку или на погорелку, она возникает в одном из стихотворений на фоне кровавой зарницы, посреди серых болот, охваченных пляшущим огнем. Ее протяжный, унылый голос, полный жестокой тоски, громко и сильно звучит между горящим небом и воспламененной землей.
В стихотворении «Памяти 19 июля 1914» она писала:
Мы на сто лет состарились, и это Тогда случилось в час один:
Короткое уже кончалось лето, Дымилось тело вспаханных равнин.
Вдруг запестрела тихая дорога, Плач полетел, серебряно звеня…
Закрыв лицо, я умоляла бога До первой битвы умертвить меня.
Из памяти, как груз отныне лишний, Исчезли тени песен и страстей.
Ей — опустевшей — приказал всевышний Стать страшной книгой грозовых вестей.
Мы на сто лет состарились и это…
В стихотворении «Молитва» поражающей силой самоотреченного чувства, она молит судьбу о возможности принести в жертву России все, что имеет, — жизнь свою и жизнь своих близких:
Дай мне горькие годы недуга, Задыханье, бессонницу, жар, Отыми и ребенка, и друга, И таинственный песенный дар ;
Так молюсь за твоей литургией После стольких томительных дней, Чтобы туча над темной Россией Стала облаком в лаве лучей.
Применительно к Ахматовой надо, следовательно, говорить о своеобразном пацифизме, принимающем формы патетического религиозного гуманизма. Путь, пройденный поэтессой, начиная с первых стихов, собранных в книге «Вечер», через «Четки» и «Белую стаю», — это путь постепенного, но достаточно интенсивного и последовательного отказа от замкнутости душевного мира. Глубина и богатство духовной жизни, серьезность и высота моральных требований неуклонно выводили Ахматову на дорогу общественных интересов. Рамки специфически «женской» лирики, которые ей постоянно очерчивала современная критика, в большинстве случаев не догадывавшаяся об общечеловеческом содержании ахматовской поэзии, очень быстро становились для нее узкими. Все чаще и чаще в стихах появляется Россия, и сквозь перипетии личных романов и любовных драм на нас неожиданно смотрит эпоха — «настоящий Двадцатый Век» уже стоял у самого порога ее собственной судьбы. «ХХ век, — писала она впоследствии, — начался осенью 1914 года вместе с войной, также как XIX начала Венским конгрессом. Календарные даты значение не имеют».
Внимательность, с которой смотрит поэтесса на пейзажи родной страны, трепетность и нежность ее патриотического чувства, отказ от суетности и светской мишуры — все это говорило о возможности появление в ее творчестве каких-то крупных координат национально-гражданского характера:
Ты, росой окропляющий травы, Вестью душу мою оживи, ;
Не для страсти, не для забавы, Для великой земной любви.
Эта встреча никем не воспета…
Как крупно и весомо, с какой неожиданной «некрасовской» интонацией звучит эта строфа! Если взять ее изолированно, то вряд ли можно догадаться о принадлежности ее к так называемой женской лирике, неизменно связывающейся в нашем представлении с известной замкнутостью.
Ахматова сказала однажды об одной из русских женщин:
Таких в монастыри ссылали И на кострах высоких жгли.
Как мог ты, сильный и свободный…
Ей самой, в особенности начиная с «Белой стаи» стал присущ этот высокий, с оттенком суровой величавости, моральный максимализм.
От ангела и от орла В ней было что-то, ;
Говорится в одном из многочисленных посвященных ей стихов. И действительно, своеобразное сочетание женственности, хрупкой нежности и даже слабости и решительным и волевым жестам, прямым и даже «низким» словом — одна из самых характерных и озадачивающих примет ахматовской любовной поэзии. В этом она отчасти похожа на Марину Цветаеву, чем громкий, экспрессивный стих, словно выкрикиваемый на сборной площади иступленной боярыней Морозовой, на самом деле выходил из тончайшего, едва ли чем защищенного родничка нежности и отзывчивой грусти. Характерно, что та или другая высоко ценили Маяковского — особенно раннего. Обеим оказались близкими и патетика любовного чувства, и напряженной гиперболизм громко заявляющий о себе страсти, и одновременно высокий и низкий язык, презирающий мелочную литературную опеку.
Своего рода итогом пройденного Ахматовой до революции пути следует по праву считать ее стихотворение «Мне голос был. Он звал успешно…», написанное в 1917 году и представляющее собой яркую инвективу, направленную против тех, кто в годину суровых испытаний собрался бросить Родину:
Мне голос был. Он звал утешно, Он говорил: «Иди сюда, Оставь свой край глухой и грешный, Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою, И сердца выну черный стыд, Я новым именем покрою.
Боль поражений и обид.
Но равнодушно и спокойно.
Руками я замкнула слух, Чтоб этой речью недостойной Не осквернила скорбный дух.
Стихотворение это знаменательно во многих отношениях. Но, во-первых, сразу же провело отчетливую демаркационную линию между Ахматовой и эмигрантами, главным образом «внешними», т. е. действительно покинувшими Россию после Октября, а также и некоторыми из тех, кого называли внутренними эмигрантами, то есть по каким-либо причинам не уехавшими, но яростно враждебными по отношению к России, вступившей на иной путь. Главное, что отделило Ахматову от эмигрантов, это чувство патриотизма, всегда бывшее очень сильным у нее. Не понимая истинного смысла революции, — и в этом отличаясь от Блока и тем более от Маяковского, — Ахматова, судя по стихам, печатавшимся в 1917;1920 годах, относилась к развертывавшимся перед нею событиям революции и гражданской войны с позиции сложившихся у нее взглядов. Она осуждала гражданскую войну, причем эта война казалась ей тем более ужасной, что сочеталась с интервенцией иностранных держав и велась людьми, принадлежавшими одному отечеству.
В стихотворении «Мне голос был. Он звал утешно». Ахматова по существу выступила как страстный гражданский поэт яркого патриотического звучания. Строгая, приподнятая, библейская форма стихотворения, заставляющая вспомнить пророков — проповедников, и самый жест изгоняющего из храма — все в данном случае удивительно соразмерно своей величественной и суровой эпохе, начинавшей новое летоисчисление.
Естественно, что стихотворение Ахматовой было воспринято определенной частью интеллигенции с большим раздражением — примерно так же, как была воспринята и поэма Блока «Двенадцать». Гневная отповедь Ахматовой находилась, без сомнения, по одну сторону с блоковским произведением, несмотря на то, что между ними и существовало принципиальное различие. Это была вершина, высшая точка, достигнутая поэтессой в первую эпоху ее жизни.
На мой взгляд, Ахматовский стих пореволюционных лет очень внимателен ко всем проявлениям жизни. Сохранив «акмеистическую» зоркость, он как бы впустил в себя, по сравнению с прежними годами, значительно больше пространства — воздушного и земного, с хвоей и снегом, утренними и вечерними красками, с морем и солнцем, а также и с теми всегда милыми подробностями жизни, которые человек начинает ценить не сразу, а лишь после неоднократных и тягостных ударов судьбы, обостряющих его душевное зрение.
Николай Скатов Книга женской души На рубеже прошлого и нынешнего столетий, хотя и не буквально хронологически, — недаром Ахматова писала о «настоящем», «не календарном» ХХ веке — накануне великой революции, в эпоху, потрясенную двумя мировыми войнами, в России возникла и сложилась, может быть, самая значительная во всей мировой литературе нового времени «женская» поэзия" - поэзия Анны Ахматовой. Ближайшей аналогией, которая возникла уже у первых ее критиков, оказалась древнегреческая певица любви Сапфо: русский Сапфо часто называли молодую Ахматову.
Но, возможно ли и нужно ли сейчас это противопоставление? Женская поэзия? Мужская? Конечно, всякая большая литература общечеловечна. И все же мало что можно объяснить в стихах Анны Ахматовой, не поняв этого женского характера их. А главное объяснение здесь содержит мировая и русская история, воззвавшая на рубеже веков к новому человеку и к новой человечности, — проблема, которую решала вся русская классика, это, по выражению Генриха Манна, «русская революция до революции».
И проблема обернулась еще одной стороной. Впервые женщина обрела поэтический голос такой силы. Женская эмансипация заявила себя и поэтическим равноправием. «Я научила женщин говорить», — заметила Ахматова в одной эпиграмме.
В ХХ веке было много женщин, писавших стихи, часто даже стихи хорошие, и все-таки в целом это была поэтическая периферия: полузабытые сейчас Каролина Павловна или Юлия Жадовская. Недаром герой одного из лирических стихов уже даже Ахматовой еще цедил, «что быть поэтом женщине нелепость». Веками копившаяся духовная энергия женской души получила выход в революционную эпоху, в России, в поэзии женщины, родившейся в 1889 году под скромным именем Анны Горенко и под именем Анны Ахматовой приобретшей за пять-десять лет поэтического труда всеобщее признание, переведенной на все основные языки мира.
Ахматова почти не прошла школы литературного ученичества, во всяком случае той, что совершалась бы на глазах читателей, — участь, которой не избегали даже крупнейшие поэты, — и в литературе выступила сразу как стихотворец вполне зрелый. Хотя путь предстоял долгий и трудный. Ее первые стихи в России появились в 1911 году в журнале «Аполлон», а уже в следующем вышел и поэтический сборник — «Вечер». Почти сразу же Ахматова была дружно поставлена критиками в ряд самых больших русских поэтов. В литературной судьбе Ахматовой колоссальную роль сыграл Блок. Это подтверждено многими ее прямо Блоку адресованными стихами. Но дело не только в них, в этих «персональных» стихах. С Блоком связан почти весь мир ранней, а во многом и поздней лирики Ахматовой.
И если я умру, то кто же Мои стихи напишет вам, Кто стать звенящими поможет Еще не сказанным словам. А.Ахматова. Сборник стихов. — М., с. 156.
Но если Блок действительно самый характерный герой своего времени, то Ахматова, конечно, самая характерная его героиня, явленная в бесконечном разнообразии женских судеб: любовницы и жены, вдовы и матери, изменявшей и оставляемой. По выражению Коллонтай, Ахматова дала «целую книгу женской души». Другая русская революционерка Лариса Рейснер писала: «Она вылила в искусстве все мои противоречия, которым столько лет не было выхода… Как я ей благодарна». Рейснер Лариса. Избранное. — М., 1965 — с. 519.
Ахматова «вылила в искусстве» сложную историю женского характера переломной эпохи, его истоков, ломки, нового становления.
Все это отнюдь не означает, что Ахматова была революционным поэтом, но она действительно оказалась открывателем обширнейшей и неведомой до того в поэзии области. При всем том внешне Ахматова почти всегда оставалась поэтом традиционным, поставившим себя под знак русской классики, прежде всего Пушкина.
Еще в 1914 году она написала стихи:
Земная слава как дым, Не этого я просила.
Любовникам всем моим Я счастие приносила.
Один и сейчас живой, В свою подругу влюбленный, И бронзовым стал другой На площади оснеженной. А.Ахматова. Русская поэзия. — М., с. 105.
А какой неожиданно «женский» и резко полемический поворот приобрел древний, еще библейский сюжет о Лотовой жене, оглянувшейся вопреки запрету на оставленный Содом и превратившейся в соляной столп. Веками он понимался лишь как притча о неистребимом женском любопытстве и непослушании. Ахматовская жена Лота не могла не обернуться:
На красные башни родного Содома, На площадь, где пела, на двор, где пряла, На окна пустые высокого дома, Где милому мужу детей родила. А.Ахматова. Русская поэзия. — М., с. 52.
Рассказ стал у Ахматовой рассказом о самоотверждении, исходящем из самой сути женского характера — не любопытного, а любящего.
Кто женщину эту оплакивать будет?
Не меньшей ли мнится она из утрат?
Лишь сердце мое никогда не забудет Отдавшую жизнь за единственный взгляд. А.Ахматова. Русская поэзия. — М., с. 68.
Вообще, как и образ героя, образ женщины-героини ахматовской лирики не всегда можно свести к одному лицу. При необычайной конкретности переживаний это не только человек конкретной судьбы и биографии, вернее, это носитель бесконечного множества биографии и судеб:
Мне с Морозовою кластью поклоны, С падчерицей Ирода плясать, С дымом улетать с костра Дидоны, Чтобы с Жанной на костер опять.
Господи! Ты видишь, я устала Воскресать, и умирать, и жить…
В стихах Ахматовой много эпитетов, которые когда-то знаменитый русский филолог Веселовский назвал синкретическими и которые рождаются из целостного, нераздельного, слитного восприятия мира, когда глаз видит мир неотрывно от того, что слышит в нем ухо; когда чувства материализуются, опредмечиваются, а предметы одухотворяются.
Но стихи Ахматовой — не фрагментарные зарисовки, не разрозненные психологические этюды: острота взгляда сопровождена остротой мысли. Велика их обобщающая сила. Стихотворение может начаться как непритязательная песенка:
Я на солнечном восходе Про любовь пою, На коленях в огороде Лебеду полю. Сборник стихов. — М., с. 520.
А заканчивается оно библейски:
Будет камень вместо хлеба Мне наградой злой.
Надо мною только небо, А со мною голос твой. Сборник стихов. — М., с. 210.
На мой взгляд, личное восходит к общему, сливаясь с ним: здесь к всечеловеческой притче и от нее — выше, выше — к небу. И так всегда в стихах Ахматовой. Тематически всего лишь как будто бы грусть об ушедшем в стихотворении «Сад», предстает как картина померкнувшего в этом состоянии мира. А вот какой романной силы психологический сгусток начинает стихотворение:
Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает. Сборник стихов. — М., с. 542.
Но любовь в стихах Ахматовой отнюдь не только любовь — счастье, тем более благополучие. Часто, слишком часто это — страдание, своеобразная антилюбовь и пытка, мучительный, вплоть до распада, до прострации излом души, болезненный, «декадентский».
Еще в 1923 году Эйхенбаум, анализируя поэтику Ахматовой, отметил, что уже в «Четках» «начинает складываться парадоксальный своей двойственностью образ героини — не то „блудницы“ с бурными страстями, не то нищей монархии, которая может вымолить у бога прощенье». Эйхенбаум. О поэзии. — Л., 1969. — с.136. В дальнейшем именно эта характеристика войдет в доклад Жданова («не то монахиня, не то блудница»), приобретшая зловещий, отнюдь не филологический смысл. Образ такой «больной» любви у ранней Ахматовой был и образом больного предреволюционного времени 10-х годов и образом больного старого мира. Недаром поздняя Ахматова в стихах и особенно в «Поэме без героя» будет вершить над ним суровый суд и самосуд, нравственный и исторический. И лишь неизменное ощущение ценностных начал кладет грань между такими и собственно декадентскими стихами.
И во всяком случае, любовь у Ахматовой почти никогда не предстает в спокойном пребывании. Чувство, само по себе острое и необычное, получает дополнительную остроту и необычность, проявляясь в предельном кризисном выражении — взлета или падения, первой пробуждающей встречи или совершившегося убивающего разрыва, смертельной опасности или смертельной тоски. Поэтому же Ахматова так тяготеет к лирической новелле с неожиданным, часто прихотливо капризным концом психологического сюжета и к необычностям лирической баллады, жутковатой таинственной («Город сгинул», «Новогодняя баллада»). «Обычно ее стихи — начало драмы, или только ее кульминация, или чаще лишь финал и окончание. И опиралась она здесь на богатый опыт русской уже не только поэзии, но и прозы. «Этот прием, — писала Ахматова, — в русской литературе великолепно и неотразимо развил Достоевский в своих романах — трагедиях; в сущности читателю-зрителю предлагается присутствовать только в развязке». А.Ахматова. Стихи и проза. — Л., 1976. — с.544. Стихи самой Анны, подобно многим произведениям Достоевского, являют свод пятых актов трагедий. Поэт все время стремится занять позицию, которая бы позволила предельно раскрыть чувство, до конца обострить коллизию, найти последнюю правду. Вот почему в Ахматовой появляются стихи, как бы произнесенные даже из-за смертной черты.
Мне кажется, что никаких загробных, мистических тайн они не несут. И намека нет на что-то потустороннее. Наоборот, до конца обнажается ситуация, возникающая по эту сторону. Без учета легко встать на путь самых разнообразных обвинений подобных стихов, например в пессимизме. Стихи Ахматовой часто грустны: они несут особую стихию любви — жалости. Есть в народном русском языке, в русской народной песне синоним слова «любить»: слово «жалеть»; «люблю» — «жалею». Уже в самых первых стихах Ахматовой живет не только любовь любовников. Она часто переходит в другую, любовь — жалость, или даже ей противопоставляется, или даже ею вытесняется:
О нет, я не тебя любила, Палима сладостным огнем, Так объясни, какая сила В печальном имени твоем.
Вот это сочувствие, сопереживание, сострадание в любви — жалости делает многие стихи Ахматовой подлинно народными, эпичными, роднит их со столь близкими ей и любимыми ею некрасовскими стихами. И открывается выход из мира камерной, замкнутой эгоистической любви-страсти, любви-забавы к подлинно «великой земной любви» и больше — вселюбви, для людей и к людям. Любовь здесь не бесконечное варьирование собственно любовных переживаний. Любовь у Ахматовой в самой себе несет возможность саморазвития, обогащения и расширения беспредельного, глобального, чуть ли не космического.
И может быть, потому же почти от самых первых стихов вошла в поэзию Ахматовой еще одна любовь — к родной земле, к Родине, к России:
Мне голос был. Он звал утешно, Он говорил: «Иди сюда, Оставь свой край глухой и грешный, Оставь Россию навсегда…».
Но равнодушно и спокойно Руками я замкнула слух Чтоб этой речью недостойной Не осквернился скорбный дух.
«Замкнула слух» — не от искушения, не от соблазна, а от скверны. И отвергается мысль не только о внешнем, скажем, отъезде из России, но и вероятность какой бы то ни было внутренней эмиграции по отношению к ней, любая возможность иного, «нового имени».
Это стихи 1917 года. А вот — 1922;го:
Не с теми я, кто бросил землю.
На растерзание врагам, Их грубой лести я не внемлю, Им песен я своих не дам.
Такие стихи не были эпизодическими эмоциональными всплесками. Это заявлялась жизненная позиция. Недаром строки стихотворения 1922 года стали эпиграфом к стихам 1961;го — «Родная земля». Любовь к Родине у Ахматовой — не предмет анализа, размышлений или расчетливых прикидок. Будет она — будет жизнь, дети, стихи. Нет ее — ничего нет. Вот почему Ахматова писала по время войны, уже Великой Отечественной:
Не страшно под пулями мертвыми лечь, Не горько остаться без крова, ;
И мы сохраним тебя, русская речь, Великое русское слово.
А начались военные стихи Ахматовой так, как начинается всякая солдатская служба, — с присяги:
Клятва И та, что сегодня прощается с милым, Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам, Что нас покориться никто не заставит.
Я знаю, что в ощущении судьбы, которое появилось уже в ранней Ахматовой и которое стало одним из главных залогов становления Ахматовой зрелой, есть действительно замечательное свойство. Оно зиждется на исконной национальной особенности — чувство сопричастности миру, сопереживаемости с миром и ответственности перед ним, получающей в новых общественных условиях и острый нравственный смысл: моя судьба — судьбы страны, судьба народа — история.
В 1935 году она пишет стихотворение — инвективу, в котором тема судьбы поэта, трагической и высокой, соединена со страстной филиппикой, обращенной к властям:
Зачем вы отравили воду И с грязью мой смешали хлеб?
Зачем последнюю свободу Вы превращаете в вертеп?
За то, что я не издевалась Над горькой гибелью друзей?
За то, что я верна осталась Печальной родине моей?
Пусть так. Без палача и плахи Поэту на земле не быть Нам покаянные рубахи, Нам со свечой идти и выть.
Какие высокие, какие горькие и торжественно гордые слова — они стоят плотно и тяжело, словно вылиты из металла в укор насилию и в память будущим людям. В ее творчестве 30-х годов действительно произошел своего рода взлет, рамки ее стиха неизмеримо расширились, вобрав в себя обе великие трагедии — и начавшуюся вторую мировую войну, и другую войну, ту, что началась и шла, развязанная преступной властью против своего же народа. И материнское горе, и трагедия Родины, и неумолимо приближавшаяся военная страда, уже стучавшаяся в дверь страны, — все вошло в ее стих, обуглило и закалило его:
Нет! И не под чуждым небосводом И не под защитой чуждых крыл ;
Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к несчастью, был.
(Так не зря мы вместе бедовали).
Она порой и сама была удивлена неистребимой силой стиха, продолжавшего существовать вопреки беде, смерти и опасности. Ей казалось, что стих должен замолчать, что уста поэта, пишущего под звон тюремных ключей, должны быть запечатаны тяжкой печалью молчания:
И вовсе я не пророчица.
Жизнь моя светла, как ручей, А просто мне петь не хочется Под звон тюремных ключей.
Горькая ирония этих строк убеждает, однако, в другом — стих обретает силу: ведь если он способен на иронию и сарказм, он действительно еще жив и дееспособен!
В стихах первой мировой войны Муза возникла у Ахматовой, в образе крестьянки — беженки или погорелки — в дырявом платке и с хриплым голосом, полным страдания. И, конечно же, в духе русской классической литературы звучит напоминающий Достоевского мотив вины и страдающей совести:
Я всех на земле виноватей, Кто был и кто будет, кто есть…
Мотив этот поначалу кажется почти необъяснимым, так как, по всем приметам, мир в данном случае виноват и перед матерью, у которой отняли сына, и перед поэтом, которому замазали «черной краской» рот. Она смутно чувствует, что великое зло, свершившееся в мире и одержавшее над людьми верх, погнавшее миллионы людей на каторгу и в тюрьмы, вряд ли могло бы свершиться, если бы каждый человек вовремя противостоял ему — ценой собственного страдания и ценой, может быть, жизни.
Ее трагизм в «Черепках» проистекает из чувства вины, то есть из сознания невозможности одолеть зло, иначе говоря, своей обреченности и внутреннего бесплодного единоборства с ним путем художественного творчества и нравственного противостояния.
Последние стихотворения этого цикла написано, как предполагается, в 50-х годах — после известного постановления ЦК и погромной речи тогдашнего идеолога Жданова. Оно примечательно и своей трагической образностью, символизирующей судьбу поэта в стране-застенке, и не менее пронзительным чувством уязвленного гражданского достоинства.
Великая Отечественная война застала Ахматову в Ленинграде. Судьба ее в это время по-прежнему складывалась тяжело — вторично арестованный сын находился в заключении, хлопоты по его освобождению ни к чему не приводили. Известная надежда на облегчение жизни возникла перед 1940 годом, когда ей было разрешено собрать и издать книгу избранных произведений. Появлялись и первоначально существовали неоформленно открытки, названные Ахматовой «странными», в которых возникали отдельные черты и фрагменты прошедшей эпохи — вплоть до 1913 года, но иногда память стиха уходила еще дальше — в Россию Достоевского и Некрасова. 1940 год был в этом отношении особенно интенсивен и необычен. В годы войны наряду с публицистическими стихами («Клятва», «Мужество») Ахматова пишет и несколько произведений более крупного плана, в которых она осмысливает всю прошедшую историческую громаду революционного времени, вновь возвращается памятью к эпохе 1913 года, заново пересматривает ее, судит, многое — прежде дорогое и близкое — решительно отбрасывает, ищет истоков и следствий. Это не уход в историю, а приближение истории к трудному и тяжкому дню войны, своеобразное, свойственное тогда не ей одной историко-философское осмысление развернувшейся на ее глазах грандиозной войны. «Заходил к Ахматовой, — вспоминает о встрече с ней в августе 1941 года Павел Лукницкий. — Она лежала — болеет. Встретила меня очень приветливо, настроение у нее хорошее, с видимым удовольствием сказала, что приглашена выступить по радио. Она — патриотка, и сознание, что она сейчас душой вместе со всеми, видимо, очень ободряет ее». Лукницкий Павел. Ленинград действует: Фронтовой дневник (22 июня 1941 года — март 1942 года). — М., 1961. — с.65. Ахматова застала блокаду, она видела первые жестокие удары, нанесенные столько раз воспетому ею городу. Уже в июле появляется знаменитая «Клятва». Она не хотела уезжать из Ленинграда и, будучи эвакуированной и живя затем в течение трех лет в Ташкенте, не переставала думать и писать о покинутом городе. Зная о муках блокадного Ленинграда лишь из рассказов, писем и газет, поэтесса чувствовала себя, однако, обязанной оплакать великие жертвы любимого города. Некоторые ее произведения этого времени по своему высокому трагизму перекликаются со стихотворениями Ольги Берггольц и других ленинградцев, оставшихся в кольце блокады. Слово «плакальщица», которым затем так часто и напрасно упрекали Берггольц, впервые появилось применительно к Ленинграду именно у Ахматовой. Этому слову она придавала высокое поэтическое значение. Ее стихотворные реквиемы включали в себя слова ярости, гнева и вызова:
А вы, мои друзья последнего призыва!
Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.
Над вашей памятью не стыть плакучей ивой, А крикнуть на весь мир все ваши имена!
Да что там имена!
Ведь все равно — вы с нами!..
Все на колени, все!
Багряный хлынул свет!
И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами ;
Живые с мертвыми: для славы мертвых нет.
Характерно, что в ее военной лирике главенствует широкое и счастливое «мы». «Мы сохраним тебя, русая речь», «мужество нас не покинет», «нам родина пристанище дала» — таких строк, свидетельствующих о новизне мировосприятия Ахматовой и о торжестве народного начала у нее немало. Многочисленные кровеносные нити родства со страной, прежде громко заявляющие о себе лишь в отдельные переломные моменты биографии («Мне голос был. Он звал утешно…», 1917; «Петроград», 1919; «Тот город, мне знакомый с детства…», 1929; «Реквием» (1935;1940), сделались навсегда главными, наиболее дорогими, определяющими и жизнь, и звучание стиха.
Среди многих и разных стихов, написанных ею в годы войны, то лирически нежных, то проникнутых бессонницей и мраком, есть такие, что являются как бы спутниками создавшейся одновременно с ними «Поэмы без героя». В них Ахматова уходит по дорогам памяти — в молодость, в 1913 од, вспоминает, взвешивает, судит, сравнивает. Большое понятие времени властно уходит в ее лирику и окрашивает ее в своеобразные тона. Она никогда не воскрешала эпоху просто так — ради реконструкции, хотя удивительная память на детали, на подробности, а самый воздух пришедшего времени и быта позволила бы ей создать пластичную и густую бытопись. Но вот стихотворение «На Смоленском кладбище»:
А все, кого я на земле застала,.
Вы, века прошлого дряхлеющий посев!
…
Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,.
Интриги и чины, балет, текущий счет…
На ветхом цоколе — дворянская корона И ржавый ангелок сухие слезы льет.
Восток еще лежал непознанным пространством И громыхал вдали, как грозный вражий стан, А с Запада несло викторианским чванством, Летели конфетти и подвывал канкан…
Трудно представить себе в прежнем творчестве Ахматовой не только своеобразную образность этого стихотворения, но и его интонацию. Отстраненная от прошлого, ироничная и сухая, эта интонация более всего, может быть, говорит о разительных переменах, происшедших в мироощущении поэтессы. В сущности, в этом маленьком стихотворении она как бы итожит прошедшую эпоху. Здесь главное — ощущение временного водораздела, пролегшего между двумя веками: прошлым и нынешним, полной и окончательной исчерпанности этого прошлого, невоскресимого, канувшего в могильную пропасть навсегда и бесповоротно. Ахматова видит себя стоящей на этом берегу, на берегу жизни, а не смерти.
Одной из излюбленных и постоянных философских идей, неизменно возникавших у нее, когда она касалась прошлого, является идея необратимости времени. В стихотворении «На Смоленском кладбище» речь идет об эфемерности мнимого человеческого существования, ограниченного пустой быстротекущей минутой.
В стихах ташкентского периода неоднократно возникали, сменяясь и наплывая друг на друга, то российские, то среднеазиатские пейзажи, проникнутые ощущением бездонности уходящей вглубь национальной жизни, непоколебимости, прочности, вечности.
В стихотворении «Под Коломной» поднимается ввысь осевшая в землю старинная звонкая колокольня и древний запах мяты протирается над душным летним полем, Ра скинувшимся по-русски привольно и широко:
Все бревенчато, дощато, гнуто…
Полноценно цедится минута На часах песочных…
Своеобразие Ахматовой заключалось в том, что она умела поэтически передать само присутствие живого духа времени, истории в сегодняшней жизни людей. В этом отношении, например, ее стихотворение «Под Коломной» неожиданно, но органично перекликается с начальными поэмами Луговского из «Середины века», в особенности со «Сказкой о дедовой шубе».
Ахматова не уходит в сказку, в предание, в легенду, но ей постоянно свойственно стремление запечатлеть устойчивое, прочное и непреходящее: в пейзаже, в истории, в национальности. Потому-то и пишет она, что Солнца древнего из сизой тучи Пристален и нежен долгий взгляд.
Под Коломной.
А в другом стихотворении произносит и совсем странные, по первому впечатлению, слова:
Я не была здесь лет семьсот, Но ничего не изменилось…
Все так же льется божья милость С непререкаемых высот…
Все те же хоры звезд и вод, Все так же своды неба черны, И также ветер носит зерна,.
И ту же песню мать поет…
Кстати, Блок с его патриотическими концепциями, выраженными в «Скифах», оказался в годы войны воскрешено именно у Ахматовой. Блоковская тема спасительных «азийских» просторов и могучего русского скифства, уходящего своими корнями в тысячелетнюю земную твердь, прозвучала у нее сильно и выразительно. Она, кроме того, внесла в нее еще и личное отношение к несколько расширительной у Блока Азии — России, потому что, волею войны будучи заброшенной в далекий Ташкент, она узнала этот край изнутри — не только символически, но и с его пейзажно-бытовой стороны.
Если у Блока «Скифы» сконструированы в тонах высокого ораторского красноречия, не предполагающего сколько-нибудь приземленных, а тем более бытовых реалий, то Ахматова, идя вслед за Блоком в его главной поэтической мысли, всегда конкретна, вещна и предметна. Азия на время сделалась по необходимости ее домом, и она по этой причине внесла в свои стихи то, чего не было у автора «Скифов», — домашнее ощущение этой великой цветущей земли, сделавшейся прибежищем и заслоном в самую тяжкую годину тяжелейшего национального испытания. В ее строчках возникают и «манголичий дворик», и цветущие персики, и дым фиалок, и торжественно прекрасные «библейские нарциссы»:
Третью весну встречаю вдали От Ленинграда.
Третью? И кажется мне, она Будет последней.
Но не забуду я никогда,.
До часа смерти, Как был отраден мне звук воды В тени древесной…
Персик зацвел, а фиалок дым.
Все благовонней.
Кто мне посмеет сказать, что здесь Я на чужбине?!
Характерной особенностью лирики Ахматовой военных лет является удивительное по своей неожиданной естественности совмещение в ней двух поэтических масштабов: это с одной стороны, обостренная внимательность к мельчайшим проявлениям повседневно окружающей поэта жизни, красочные мелочи, выразительные детали, штрихи, звучащие подробности, а с другой — огромное небо над головой и древняя земля под ногами, ощущение вечности, шелестящей своим дыханием у самых щек и глаз. Ахматова в своих ташкентских стихах необыкновенно красочна и музыкальна.
Из перламутра и агата, Из задымленного стекла, Так неожиданно покато И так торжественно плыла, ;
Как будто «Лунная соната».
Нс сразу путь пересекла.
Творчество Ахматовой шире и глубже, чем представляется некоторым читателям, сужающим ее поэзию лишь до одной любовной темы. Но даже если иметь в виду только тему любви, то по этому поводу очень хорошо сказал в своей статье об Ахматовой Александр Твардовский: «Действительно, тема любви в разнообразных, большей частью драматических оттенках — наиболее развитая тема стихов Ахматовой.
Изображение любовного чувства было главным открытием Ахматовой как художника. И все же ее творчество было шире и глубже тех представлений о нем, которые издавна и неправомерно сложились у ее читателей:
И женщина какая-то мое Единственное место заняла, Мое законнейшее имя носит, Оставившим мне кличку, из которой Я сделала, пожалуй, все, что можно Я не в свою, увы, могилу лягу…
Поэзия Ахматовой — неотъемлемая часть современной русской, советской и мировой культуры.
В.С.Срезневская С Аней мы познакомились в Гунгербурге, Публикация И. Н. Пуниной и О. В. Срезневской. довольно модном тогда курорте близ Нарвы, где семьи наши жили на даче. Обе мы имели гувернанток, обе болтали бегло по-французски и по-немецки, и обе ходили с нашими «мадамами» на площадку около курзала, где дети играли в разные игры, а «мадамы» сплетничали, сидя на скамейке. Аня была худенькой стриженой девочкой, ничем не примечательной, довольно тихенькой и замкнутой. Я была очень подвижной, веселой, шаловливой и общительной. Особенной дружбы у нас не возникло, но встречи были частые, болтовня непринужденная, и основа для дальнейших отношений возникла прочно. Настоящая, большая, на всю жизнь тесно связавшая нас дружба возникла позже, когда мы жили в одном и том же доме в Царском Селе, близ вокзала, на углу Широкой улицы и Безымянного переулка — в доме Шухардиной, где у нас была квартира внизу, а у Горенко наверху. В этот дом мы переехали после пожара, когда потеряли обстановку, все имущество, и наши семьи были очень рады найти квартиру, где можно было разместиться уютно, к тому же близ вокзала. Наши семьи жили замкнуто. Все интересы отцов были связаны с Петербургом; матери — многодетные, обремененные хлопотами о детях и хозяйстве.
Аня свои ранние стихи, к сожалению, не сохранила, и потому для исследования ее творчества навеки утеряны истоки ее прекрасного таланта. Могу сообщить одну существенную черту в ее творчестве: предчувствие своей судьбы. Еще совсем девочкой она писала о таинственном кольце (позже «черном» бабушкином кольце), которое она получила в дар от месяца:
Мне сковал его месяца луч голубой И, во сне надевая, шепнут мне с мольбой:
«Береги этот дар! Будь мечтою горда!».
Я кольца не отдам — никому, никогда!
В.А. Пяст Из книги «Встречи».
На первых же осенних собраниях Академии Воспоминания об А.Ахматовой. стала появляться очень стройная, очень юная женщина в темном наряде. Нам была она известна в качестве «жены Гумилева». Еще летом прошел слух, что Гумилев женился и — против всякого ожидания — «на самой обыкновенной барышне». Так почему-то говорили. Очевидно, от него, уже совершившего первое свое путешествие в Абиссинию, ожидалось, что он привезет в качестве жены зулуску или мулатку. Очевидно, подходящей к нему считалась только такая невеста. Иначе бы, конечно, об Анне Ахматовой никому бы не пришло в голову сказать, что она «самая обыкновенная женщина». Эта «самая обыкновенная женщина», как вскоре выяснилось, пишет «для себя» стихи. Анна Ахматова осталась такой же скромной, как «вошла». С течением месяцев и лет голос и движения ее становились только тверже, увереннее, но не теряли изначального своего характера. Так же и темные платья, которые она надевала совсем юной, так же и манера чтения, которая производила и оригинальное и хорошее впечатление с самого начала. Под кажущимся однообразием у нее, как и у Блока, скрывалась большая эмоциональная выразительность голоса и тона. Я считал и считаю Ахматову образцовым исполнителем стихов. Но это оттого, что у нее прекрасная, выработанная техника.
Корней Чуковский Из воспоминаний Анну Андреевну Ахматову я знал с 1912 года. Тоненькая, стройная, похожая на робкую пятнадцатилетнюю девочку, она ни на шаг не отходила от мужа, молодого поэта Гумилева, который тогда же, при первом знакомстве, назвал ее своей ученицей.
То было время ее первых стихов и необыкновенных, неожиданно шумных триумфов. Прошло два-три года, и в ее глазах, и в осанке, и в ее обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта ее личности: величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость: «царственная», монументально важная поступь, нерушимое чувство уважения к себе, к своей высокой писательской миссии.
С каждым годом она становилась величественнее. Нисколько не заботилась об этом, это выходило у нее само собой. При взгляде на нее мне всегда вспоминалось некрасовское:
Есть женщины в русских селеньях С спокойную важностью лиц, С красивою силой в движеньях, С походкой, со взглядом цариц…
Даже в позднейшие годы, в очереди за керосином, селедками, хлебом, даже в переполненном жестком вагоне, всякий, не знавший ее, чувствовал ее «спокойную важность» и относился к ней с особым уважением, хотя держалась она со всеми очень просто и дружественно, на равной ноге.
Замечательно в ее характере и другая черта. Она была совершенно лишена чувства собственности. Не любила и не хранила вещей «расставалась с ними удивительно легко. Даже в юные годы, в годы краткого своего «процветания», жила без громоздких шкафов и комодов, зачастую даже без письменного стола.
В 1964 году, получив премию Таормина, она закупила в Италии целый ворох подарков для своих близких и дальних друзей, а на себя истратила едва ли двадцатую часть своей премии. Вообще — повторяю — она была природная странница, и в последние годы, приезжая в Москву, жила то под одним, то под другим потолком у разных друзей, где придется.
Никого нет в мире бесприютней И бездомней, наверно, нет, ;
очень точно сказала она о себе.
Ахматова прочно усвоила все царскосельские качества. В двадцатых-тридцатых годах среди малознакомых людей, в театре или на парадном обеде, она могла показаться постороннему глазу даже слишком высокомерной и чинной.
«Вы и представить себе не можете, каким чудовищем я была в те годы, — вспоминала она четверть века спустя. — Вы знаете, в каком виде барышни ездили в то время на пляж? Корсет, сверху лиф, две юбки, одна из них крахмальная, — и шелковое платье. Разоблачится в купальне, наденет такой же нежный и плотный купальный костюм, резиновые туфельки, особую шапочку, войдет в воду, плеснет на себя — и назад. И тут появилось чудовище — я, в платье на голом теле, босая. Я прыгала в море и уплывала часа на два. Возвращалась, надевала платье на голое тело и, Кудлая, мокрая, бежала домой.