Помощь в написании студенческих работ
Антистрессовый сервис

Фиксированные формы поведения в науке

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Ведь эти своеобразные запреты на те или иные направления, как непременные характеристики «закрытой» социальной системы, особенно в отечественных науках о человеке, доходили на определенных исторических отрезках времени вплоть до психоза борьбы с так называемой буржуазной лженаукой. В данном контексте вся философия, посвященная размышлениям об основных человеческих феноменах, объявлялась либо… Читать ещё >

Фиксированные формы поведения в науке (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

Наука противостоит догмам, она открыта переменам — то же самое можно сказать и об эмоционально здоровых людях.

А. Эллис

История науки, научная деятельность, при всей ее изначальной творческой сути, изобилует, как ни странно, большим числом примеров проявления, даже великими учеными, большого разнообразия фиксированных форм поведения. В каждом конкретном случае детерминанты их проявления следует искать в контексте совершенно разных объяснительных схем (Корнетов, Залевский, 1997—1998).

В науковедческой литературе встречаются попытки (Коэн) систематизировать некоторые методы отстаивания определенных взглядов и убеждений, которые используются и в научных дискуссиях.

К первому относится предубежденность. Этот метод обусловлен инерцией научного мышления или фиксированностью каких-то распространенных традиционных идей, сложившихся в культуре, отрасли знания, дисциплине. Некоторое положение защищается в силу принадлежности к определенной школе, по привычке или потому, что мы просто издавна в него верили. Предубежденность, как фиксированная форма поведения, может быть осознанной, полубессознательной или бессознательной (а не только бессознательной «фиксированной установкой»). Особенно она высока в области человеческого познания, когда объектом исследования является субъект, на который можно проецировать собственные внутренние переживания или принимать его речь, поведение и эмоции в качестве застывших психологических или патопсихологических конструктов, что в настоящее время нередко наблюдается при использовании научно не верифицированных, компьютерно-выхолощенных психодиагностических тестов.

Весьма показательным и достаточно примитивным в истории науки примером довольно грубого предубеждения является эмоционально окрашенный и упрямый запрет человека более или менее позитивно рассмотреть собственную историю возникновения и развития. К. Лоренц (1994) по этому поводу, не без едкой иронии, пишет, что эмоциональная энергия и упрямая сила такого запрета парадоксальным образом возникают из-за того, что мы очень похожи на наших «ближайших родственников». Неумолимые законы образного восприятия не позволяют нам видеть в обезьяне — особенно в шимпанзе — просто животное, как и все другие, а заставляют в ее физиономии разглядеть человеческое лицо. В таком аспекте шимпанзе, с позиции сопоставления и оценки, кажется чем-то ужасным, дьявольской карикатурой на нас. Как ни смешна эта оборонительная реакция человека по отношению к шимпанзе, ее тяжелая эмоциональная нагрузка склонила многих ученых к построению совершенно безосновательных теорий о возникновении человека с серией таких логических кульбитов и изощренных окольных путей, при которых происхождение от животных не отрицается, но близкое родство с шимпанзе психологически полностью вытесняется.

Этот пример мы взяли для иллюстрации не случайно, поскольку, если без предвзятости в общем комплексе наук о человеке оценить то, что именуется как биологическое и социальное, телесное и духовное, природной стороне вопроса отводится более низкое, соподчиненное положение. Исследователь, доказывающий значимость генетической детерминации многих социальных аспектов функционирования человека, влияние физической изменчивости на индивидуальность, зависимость большого числа функций психики и особенностей ее отправлений от соматической организации индивида, невольно попадает под обстрел идеалистической философии, где властвуют мир внутреннего человеческого закона, идеология социального детерминизма и позиция радикального энвайроментализма («средовизма»), которые приводят к методологическим установкам о возможности освободить индивидуальный путь развития личности и приобретения навыков, умений и знаний человека от его наследственно-природных качеств. В споре «природа и воспитание», «биологическое и социальное» средовизм определяет созревающий организм, индивидуальные особенности бесконечно податливыми, способными формироваться в каком угодно направлении.

А. А. Ухтомский писал, что он «…в основе занят изучением „нормальных предрассудков“ мысли и поведения; и теория доминанты ставит на очередь именно этот вопрос как физиолого-философскую основу» (Ухтомский, 1973, с. 432). Дело в том, считал он, что наиболее подготовленная к деятельности область нервных центров будет иметь доминирующее значение для того, в какие рефлекторные последствия отольются влияния среды на организм. Для высших центральных аппаратов, по его мнению, последствия будут в том, что человек предубежденный, что его окружают обжоры, эгоисты и подлецы, успешно найдет подтверждение этому своему убеждению и тогда, когда ему повстречается сам Сократ или Спиноза. Обманщик подозревает во всем обман, вор везде усматривает воровство; чтобы этого не было, нужна трудная самодисциплина — перевоспитание доминант в себе (там же, с. 389). А. А. Ухтомский примерами из области науки очень ярко демонстрирует, как принцип экономии и инерции, заложенный в самой сути доминанты, хорошо работающий в условиях стереотипных, привычных, обусловливает фиксированность поведения в условиях новых, не «совпадающих» с доминантой. Это проявляется в стремлении, по возможности, «не нарушать себя» и своего привычного, что считаешь правильным, а также в готовности, если уж неизбежен конфликт с несогласной действительностью и несогласными людьми, скорее пожертвовать действительностью и людьми вне субъекта, чем своей излюбленной теорией. Вот это и есть, по Ухтомскому, установка на кабинетную теорию, на собственное «Я» теоретика, около которого как будто бы вращается весь мир. Индивидуализм и солипсизм тут логически неизбежны, хотя бы тщательно скрывались и задрапировывались, по выражению Ухтомского. И он считает своим долгом говорить о том, что многие доктрины и теории в своих выводах и исканиях заранее предопределены тем, что установлены на покой и на наименьшее действие с самого начала; действительность заранее усекается ради прекрасных глаз теории. В этой связи он упоминает догматическое мышление Вейсмана (цит. по: Ухтомский, 1973, с. 390—391). Это очень напоминает мысль А. Шопенгауэра, который исходил, как пишут А. Г. Аллахвердян и др., из «„врожденной испорченности“ человеческой природы как фактора, неотвратимо побуждающего участников спора считать себя всегда правыми, а своего противника — всегда заблуждающимся» (1998, с. 100).

А. А. Ухтомский же приходит к выводу, что человек видит реальность такою, каковы его доминанты, т. е. главенствующие направления его деятельности. Но в то же время он делает и другой вывод, вывод о необходимости и возможности преодоления действия доминант «на покой» и «наименьшую активность». Он призывает «быть чутким к реальности; какой она есть, независимо от своих интересов и доминант… Это кажется невозможным и даже носящим в себе внутреннее противоречие. Как можно перешагнуть через самого себя? Однако это возможно. Что-то подобное уже делалось в истории человечества. Лишь бы было спасительное недовольство собой и затем искренность в своих стремлениях. Хорош человек тогда, — считает он, — когда он в борении, и прежде всего в борении с самим собою, когда он в творчестве и готов принять реальность и новое, вопреки своим излюбленным теориям и покою» (там же, с. 407). Надо подчеркнуть, что сам А. А. Ухтомский является ярким примером такого «хорошего человека» — человека и ученого, об этом говорит сама его биография, его жизнь и научная деятельность.

В этой связи следует упомянуть такой феномен, как личностная идентификация с теориями, о чем пишет А. В. Юревич, ссылаясь на Б. Эйдюсон, которая «заметила, что если ученый принял некоторую теорию, ему очень трудно ее отвергнуть, поскольку он как бы срастается с ней, она становится частью его самого и ее отвержение означало бы для него психологическое самоубийство» (Юревич, 2001, с. 34).

Второй метод отстаивания взглядов связан со ссылками на авторитеты. Он является более высоким уровнем фиксированных форм поведения или идей. Оправданная часть этого способа познания заключается в том, что мы часто, не располагая какими-то фактическими данными, которые необходимы для обоснования выдвигаемой гипотезы, обращаемся к различным источникам знания. При этом интерпретация конкретных данных, взятых у других исследователей, может совершенно не совпадать. В других случаях авторитетное мнение, принадлежит ли оно одному ученому, определенной школе или идеологической установке, объявляется истиной в последней инстанции. По мнению О. Солсбринг и Д. Солсбринг (1982), данный метод преследует цель достижения единомыслия и стабильности во взглядах. Такого рода содержательная часть ригидности редко достижима, так как авторитетные ученые обычно, как подчеркнуто было нами выше, имеют разный уровень психической ригидности-флексибильности на психодинамическом и когнитивном уровнях и, естественно, они расходятся в своих позициях.

Наиболее драматические иллюстрации использования научных авторитетов в качестве общей ригидной фиксированной установки, что ничего не имеет общего со взглядами той или иной школы, дает идеологизация науки. Например, посмертная канонизация и догматизация рефлекторной теории И. П. Павлова, несомненно крупного ученого, и ничем не обоснованное, кроме политической и социальной конъюнктуры, квазинаучное выдвижение Т. Д. Лысенко нанесли непоправимый удар по развитию генетики, биологии, медицины, психологии и смежных дисциплин. Эксплуатировалось учение И. П. Павлова в духе лысенковской биологии, наряду со всюду проникающей пропагандой тезиса о «новом» социалистическом человеке, социалистической среде и типе личности и даже ее типизации вместе с целенаправленным воздействием на мир ученых. Все это приводило к беспримерной консервации определенного рода фиксированных надличностных авторитарных положений, носящих по своему характеру роль цензурного табу. Что это как не форма экзистенциальной всеобщей, всепроникающей, пронизывающей многие уровни личности ригидности, в основе которой лежит страх?

Ведь эти своеобразные запреты на те или иные направления, как непременные характеристики «закрытой» социальной системы, особенно в отечественных науках о человеке, доходили на определенных исторических отрезках времени вплоть до психоза борьбы с так называемой буржуазной лженаукой. В данном контексте вся философия, посвященная размышлениям об основных человеческих феноменах, объявлялась либо идеалистической и абстрактной, либо погрязшей в биологизме. В результате такой общей и иногда совершенно малоосознанной установки, вопреки объективным научным фактам, возникли с большей или меньшей степенью воинственности и обнаженности по своему выражению преобладающие представления. Эти представления о примате функции над структурой, физиологии высшей нервной деятельности над мозговым субстратом, психики над сомой, сознания над бессознательным, коллективного над индивидуальным, среды над личностью, социального над природным, экологического над генетическим удивительно повторяемы и живучи. И в этом можно усмотреть роль инерции, как писал В. М. Бехтерев, в сочетательных рефлексах. Имея установку в определенных поведенческих паттернах, представлениях, в определенных отношениях, проявляя однобокие стратегии коммуникации, человек не замечает и игнорирует многое из того, что не находится в согласии с его знаниями или его пониманием; «человек видит реальность такою, каковы его доминанты» и «действительность заранее усекается ради прекрасных глаз теории» (А. А. Ухтомский). Со временем вырабатывается определенная рутина, мешающая какимлибо научным достижениям. Принцип инерции, по В. М. Бехтереву (1926), отчетливо виден в том, что всякое достижение, открытие, новая концепция при неподготовленных к нему умах остаются долгое время непризнанными, лежат до поры до времени втуне, но когда они будут признаны, никогда не ранее, как одно или два поколения спустя, они уже чрезмерно преувеличиваются в силу той же инерции, в силу изменения установки или отношения. Поэтому воистину в текущей жизни, как и в своем отечестве, пророков нет!

Было бы односторонностью рассматривать эти проблемы как сугубо специфические только для отечественного комплекса биомедицинских и социокультурных наук о человеке. Авторитет западноевропейской философской доминанты психосоматического дуализма, особенно в рационалистических тенденциях, также представляется плоскостным, утратившим традиции поиска изначальной целостности и универсальности бытия. Технологизм ведь тоже вырабатывает косные и инертные установки, а узкая специализация порождает слепую веру в инструментализм и аппаратные методы познания.

История науки (Микулинский, Ярошевский, 1971) знает множество случаев, когда открытия, в том числе и выдающиеся, годы и даже десятилетия оставались никем не замеченными и не оказали влияния на науку своего времени или же были неадекватно оценены. Становится очевидным, что наряду с сопротивлением, имеющим своим источником вненаучные факторы и силы, на развитие науки оказывает влияние особый вид сопротивления новому, исходящий из самой научной среды… невосприимчивость к перспективной идее (именно невосприимчивость, а не недостаточная эрудиция или невысокий уровень развития творческих способностей).

Барбер (Barber, 1961) приходит к выводу, что сопротивление есть постоянно действующий фактор в науке, что под его влиянием находятся все ученые либо в качестве испытывающих сопротивление, либо в качестве сопротивляющихся новым идеям. Феномен сопротивляемости открытиям несовместим, отмечает Барбер, с социальным стереотипом ученого как человека с «открытым умом» (Р. Оппенгеймер).

Социологические детерминанты сопротивления открытию, отмеченные Барбером, не действуют изолированно от других процессов и факторов, определяющих развитие науки как системы. В фактах сопротивления обнаруживается лишь один из аспектов большой и своеобразной проблемы восприятия открытия.

Третий метод, который не уберегает от ригидного познания и утверждения наших убеждений, покоится на интуиции. Диалектика интуитивного и верифицируемого, чувственного и рационального особенно остро проявляется в психологии, патопсихологии, психопатологии, психотерапии, в медицине при изучении внутренней картины болезни. С этой точки зрения основной медицинский призыв — лечить больного, а не болезнь! По существу, это означает научное и эмпирическое накопление знаний о взаимосвязях и взаимозависимости различных структур и функций организма (интегральной индивидуальности); это означает понимание того, что болезнь при определенной конституции человека имеет свои предпочтительные клинические проявления, где соответствующие индивидуальные качества реформируют родовые свойства болезни в их видовое представительство, подобно тому как белый световой поток преломляется через оригинальную призму, разлагаясь каждый раз на уникальное сочетание цветовой палитры радуги; это также означает, что любые лабораторные и инструментальные данные, характеризующие те или иные морфологические, биологические, физиологические или психологические особенности больного, получают свою высшую ценность лишь при рассмотрении их на уровне соматопсихической целостности человеческой индивидуальности (вплоть до «внутренней картины болезни»).

Опытный врач-эмпирик может достигнуть такого уровня клинического подхода к больному по истечении 10—20 лет врачебной практики при условии, что его врачебное становление проходило в условиях медицинской школы с гуманистическими традициями. В данном случае первоначально правильная, систематизированная и верифицированная объективными научными фактами первичная закладка знаний (в том числе и психологических), умноженная на практический опыт, зачастую создает основу интуитивного целостного представления о больном, когда диагностика, прогноз и терапия болезни оптимальны. Этот пример достаточно хорошо иллюстрирует наличие интуитивного интегративно-антропологического подхода в медицине. В специальных работах нами подробно представлены на примере психиатрии все основные объективные предпосылки и принципы клинической антропологии. С другой стороны, в интуитивных оценках могут присутствовать традиционно укоренившиеся взгляды или искажения, которые на первый взгляд представляются самоочевидными. Однако они далеко не всегда истинны. Эффективное диагностическое мышление врача, психолога возможно лишь тогда, когда первичная диагностическая парадигма обучения формируется в наиболее эффективных стандартах мировых достижений, а не следует канонизации определенных школ или временным модным веяниям. Поэтому уровень врачебных ошибок (диагностических, лечебных, организационных), равно как и экспериментально-психологических, существенно повышается в последнем случае.

Следует согласиться с М. Польстер (1998, с. 48—49), что для ученого, как для открывателя всего нового, необходимо мужество или «непрерывное борение с собой» (А. А. Ухтомский). Мы знаем такие примеры, как обращение доктора Роджерса к Американской психологической ассоциации, натолкнувшееся на глухую стену молчания. Для того чтобы разрушать традиции, нужно мужество. Легко плыть по течению. Новаторство, ломка традиций, левый поворот, когда все дружно поворачивают направо, — акты несомненного мужества. Мужество можно проявлять не только перед лицом смерти, но и в готовности занять совершенно новую позицию и в переносе новых подходов в те области, где они еще не применялись.

В этой связи Т. Зац задает вопрос: «Много ли людей хочет изменить свой взгляд на мир? Люди этого не хотят. Мне кажется, они хотят остаться под гипнозом» (1998, с. 69).

С. Цвейг отмечает мужество 3. Фрейда: «…та непринужденная уверенность, с которой он устанавливает, что многие неврозы и, собственно говоря, даже все имеют источником подавленные сексуальные влечения, вызывает смертный ужас в кругу коллег. Не то чтобы они признавали такую этиологию ложной, — наоборот, большинство из них давно уже чует это или это наблюдало; все они, частным образом, сознают важное значение половой сферы для общей конституции человека. Но все они, связанные чувством эпохи, покорные той морали, которая принята цивилизацией, они чувствуют себя до такой степени задетыми откровенным указанием на ясный как день факт, словно этот диагностический выпад сам по себе явился неприличным жестом… Уже первое официальное выступление Зигмунда Фрейда… производит в кругу его товарищей по факультету впечатление выстрела в церкви… Лицом к лицу сталкиваются друг с другом две формы мышления, два метода, столь диаметрально противоположные, что между ними нет и не может быть взаимного понимания там, где старый метод требовал прикрытия, он требует раскрытия» (Цвейг, 1998, с. 69).

В своей автобиографии 3. Фрейд рассказывает, что в начале пути он «не был еще свободен от наивной веры в авторитеты» (Freud, 1973). И далее: «…развитие психоанализа стоило мне его [Бройера] дружбы… психоанализ — это мое творение, десять долгих лет я был единственным, который им занимался и позволил все то неудовольствие, которое вызвало это новое явление у моих современников, вылить на мою голову» (s. 143). «Идея, за которую меня сделали ответственным, возникла совсем не во мне. Она мне была передана тремя лицами, чье мнение для меня было авторитетным: от самого Бройера, от Шарко и от гинеколога нашего университета Хробака, одного из выдающихся врачей Вены. Все трое мне внушили мысль, которой они, строго говоря, сами не владели. Двое из них отрицали это, когда я позже им об этом напомнил, третий [мастер Шарко], наверное, тоже это отрицал бы, если бы я с ним встретился» (там же, с. 149—151).

Как-то 3. Фрейд в ответ на вопрос своего биографа о будущем психоанализа сказал: «…я не боюсь противников психоанализа, меня беспокоят его приверженцы и друзья». То, что Фрейд обронил как шутку, имело серьезное отношение к будущему не только психоанализа, но и всей психотерапии. Многие профессионалы являются заложниками своей ригидности, возникшей в начале обучения. В результате область психического здоровья была и остается поделенной между непримиримыми группировками, марширующими под барабанный бой своих застывших профессиональных императивов. Карел Хорни была фактически уволена из Нью-йоркского психоаналитического института, поскольку «Эдипов комплекс больше не был центром психопатологической Вселенной. Вместо этого центром базового конфликта человека стали считаться превратности структуры характера». Уволенные во главе с К. Хорни (20 чел.) образовали «Общество за прогресс в психоанализе», где проповедовалась терпимость к неортодоксальным взглядам в психоанализе. Однако скоро свежий бриз стих, и возник новый догматизм, он вызвал появление ряда осколочных групп, каждая из которых воинственно размахивала своей собственной ортодоксальностью.

Мужество необходимо, чтобы противостоять, если ты убежден в своей правоте, и традициям. Традиция, считает А. Лазарус (1998), — это непреодолимая сила, которая может одержать верх над образованием и даже над здравым смыслом. В лучшем случае традиция пытается найти себе оправдание, натягивая поводья необузданных предположений. В худшем — она может сковать или разрушить творческие силы и новаторство. Поэтому следует постоянно проверять, не создает ли она препятствий для эксперимента и перемен. И молодые психотерапевты, и имеющие ученые степени часто тщательным образом поддерживают чистоту теории. Мы надеемся на то, что в будущем эклектическая непредубежденность будет поощрять экспериментаторство, в отличие от нынешней практики консервативных преподавателей и супервизоров, преданных единому подходу. В области психоанализа все еще много крестоносцев. Они утверждают, что внимание должно быть сконцентрировано на сопротивлении, а не на симптомах. Соглашаясь, что основная забота при проведении анализа — это проработка сопротивления, спросим себя, как может мужчина-пациент работать со своими эдиповыми фантазиями, если он в такой депрессии по утрам, что едва может обуться? Как может женщина-пациентка углубляться в диссонанс между архаическими интроекциями, когда ее регулярно бьет муж-алкоголик? Как может бунтующий подросток, чей мозг затуманен марихуаной, искать равновесие между сепарацией и индивидуацией? Как может пациент в маниакальной фазе биполярного расстройства спокойно лежать на кушетке и погружаться в свободные ассоциации о своем прошлом? Как может страдающий фобией попасть в приемную аналитика, находящуюся на двенадцатом этаже, если он боится войти в лифт? Это примеры из практики. Я вспоминаю симпозиум по психотерапии в Швеции, в работе которого принимал участие известный аналитик из Германии. После того как он представил случай, ему был задан вопрос из аудитории, использовал ли он когда-нибудь групповую психотерапию. Ошеломленный, он ответил: «Групповую психотерапию? Я этого не сделаю, даже если вы приставите револьвер к моей голове!» Психоаналитики — отнюдь не единственные практики, цепляющиеся за догму. Есть много психотерапевтов биологической, бихевиоральной, гуманистической и других ориентаций, которые с редкой свирепостью привержены своему кредо и не склонны воспринимать доктрины, отличающиеся от их собственных. Но из-за сверхконфиденциальности, материальной необходимости или обычного нарциссизма некоторые психотерапевты не внимают голосу разума и пытаются подогнать все проблемы к своему узкоспециальному подходу. Мы должны освободиться от страхов, свойственных людям, столь преданным своим убеждениям, что они не в силах пересмотреть их, даже когда обстоятельства подтверждают, что эти воззрения неверны. Терпимость к точкам зрения, отличающимся от нашей собственной, — основной принцип для понимания того, что коллеги могли проделать не тот же самый путь, что и мы (Лазарус, 1998).

В этом ключе следует и рассматривать отзыв Д. Мармора на выступление Йозефа Вольпе на одном из конгрессов по эволюции психотерапии: «Когда я пытаюсь понять, что происходит в уме д-ра Вольпе, мне начинает казаться, что его настолько травмировало противодействие, которое его работа вызвала в 50-е гг. со стороны психоаналитического сообщества, что он до сих пор не может прийти в себя. Он все еще сражается, отказываясь признать тот факт, что положение дел изменилось. Красной нитью через выступление д-ра Вольпе проходит мысль о том, что должна существовать единая психотерапевтическая наука, основанная на бихевиоральном подходе» (Мармор, 1998, с. 272).

Еще одним очень важным аспектом в виде барьера научного творчества выступает интолерантность, нетерпимость к другой мысли, позиции, научной школе.

Если нас чему-то учит история психологии, пишут Дайана и Сидни Шульц (1998, с. 497), так это тому, что, когда некоторое научное направление оформляется в научную школу, оно получает мощный импульс движения, который можно остановить лишь полной победой над теоретическими противниками. Когда это, наконец, происходит, гибкие и подвижные артерии столь молодого и энергичного прежде движения начинают хиреть. Гибкость сменяется окостенением, на смену революционному запалу приходит необходимость защищать достигнутое, умы и сердца закрываются для новых идей. Тогда-то и возникает любая структура, любой истеблишмент.

В научном творчестве, как может быть ни в каком другом виде жизнедеятельности, заметен осознанный уровень проявления фиксированных форм поведения — на уровне «не хочу». В этой связи Т. Кун пишет, что «ни с помощью логики, ни с помощью теории вероятности невозможно переубедить тех, кто не хочет войти в круг» (Кун, 1975, с. 133).

Со времен Аристотеля и до наших дней живет и здравствует среди некоторых философов и педагогов предрассудок, что стоит только человека обучить особым приемам рассуждения, натаскать его умению строить силлогизмы в строгом соответствии с правилами и законами формальной логики — и мыслитель готов. Схоластическая философия в свое время усердно выполняла эту программу: поставляла обществу в изобилии начетчиков и педантов, «унылых наборщиков готового смысла» (О. Мандельштам).

Сталкиваясь с противоречием действительной жизни, недиалектическое мышление отворачивается от него как от абсурда, а в лучшем случае цепляется за одну сторону противоречия, возводя его в абсолют. Оно тяготеет к прямолинейным суждениям о мире: да-да, нет-нет, а что сверх того, то от лукавого.

В течение многих десятилетий исследовательская мысль физиков билась над проблемой: имеет ли свет корпускулярную или волновую природу? Частица или волна? «Или — или» — другой альтернативы метафизический подход предложить не мог, пока не явился де Бройль и не сломал этот сложившийся и закрепленный веками стереотип физического мышления. Он взглянул на проблему глазами диалектика (хотя и стихийного) и увидел нечто совершенно новое, небывалое, на первый взгляд фантастическое, как сфинкс, как кентавр, — увидел то, чего никому до него увидеть было не дано: единство волны и частицы, дискретности и непрерывности — воплощенное единство противоположностей в их непрерывном движении.

Учиться мыслить диалектически — это значит задавать природе такие вопросы, которые ей еще никто не задавал, искать новые, неожиданные пути для нерешенных проблем, не уходить от острых вопросов, противоречивых ситуаций, а стремиться постигнуть их в этой остроте и противоречивости.

Именно это обстоятельство имел в виду молодой Маркс, когда писал, что «первой основой философского исследования является смелый свободный дух» (Маркс, 1956, с. 169). Мыслить диалектически — это значит постигать действительность как сложный, противоречивый процесс непрестанного развития и изменения.

Чтобы лучше постигнуть существо культурного, т. е. диалектического, мышления, стоит сопоставить его с антиподом — мышлением рассудочным, обыденным, обывательским.

Их (пифагорейцев) мнение о сферичности Земли в древности было встречено с ожесточенным сопротивлением, подвергалось многочисленным насмешкам и издевательствам. Оно казалось верхом абсурдности и бессмыслицы, так как не сообразовывалось с самыми элементарными соображениями «трезвого рассудка». Как может быть Земля шаром, когда перед взором она предстает плоской? Если бы она была сферичной, то как держались бы на поверхности ее «нижнего» полушария люди, вода, здания и прочие тяжести? Подобные соображения казались убийственными для гипотезы шарообразности даже таким глубоким мыслителям, как Аристотель и Лукреций Кар, который обзывал пифагорейцев «надменными глупцами», ум которых к «извращению истины склонен».

В этой связи стоит обратиться к замечательному «аргументу» в стихотворной форме, предложенному А. С. Пушкиным («Движение»).

Движенья нет, сказал мудрец брадатый (Зенон. —Г. 3.)

Другой смолчал и стал пред ним ходить (Диоген. —Г. 3.).

Сильнее бы не мог он возразить;

Хвалили все ответ замысловатый.

Но, господа, забавный случай сей Другой пример на память мне приводит:

Ведь каждый день пред нами солнце ходит, Однако ж прав упрямый Галилей.

В этом великолепном примере то самое столкновение чувственной видимости («согласно мнению», Солнце движется относительно Земли) и закономерности («согласно истине», Земля движется относительно Солнца). Обыденное сознание — это совокупность мнений, почерпнутых из повседневного житейского опыта, довольно часто — из некритического и наивного восприятия лежащих на поверхности явлений, из веками накопленных предрассудков и догматов. Обыденное сознание с присущим ему «здравомыслием» доверяет только тому, что можно «пощупать», но в то же время удивительно легко и безоговорочно принимает на веру представления, освященные ореолом «общепринятости», как бы бессмысленны они ни были и как бы ни противоречили новым фактам и доводам. Вот почему это сознание склонно по самой природе своей бездумно и трусливо преклонять колени перед авторитетами, будь то авторитет церкви, титула или ученого имени. Так, в Средние века из идей Аристотеля — «самой универсальной головы среди греческих философов» (Маркс) — сделали своего рода молитвенник, его авторитетом подкрепляли авторитет религии. И когда некоего иезуитского профессора XVIII в. пригласили посмотреть в телескоп и убедиться, что на Солнце есть пятна, он ответил астроному Кирхеру: «Бесполезно, сын мой. Я два раза читал Аристотеля с начала и до конца и не обнаружил у него никакого намека на пятна на Солнце. А следовательно, таких пятен нет».

Верхом своего «творчества» в науке такое мышление полагает схематизацию уже добытых результатов в набор догматов, конструирование закостенелых — вечных и неизменных принципов и систем, сквозь ячейки которых, как сквозь сито, отсеиваются все «противоречащие» факты и выводы. Дескать, тем хуже для фактов! Загадки противоречия и парадоксы природы пугают его вместо того, чтобы вдохновить на поиск. Оно прячется от них под крыло привычных и утешительных сентенций: «Сие есть таинство, и постичь его никому не дано»; «Таков промысел Божий»; «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».

История науки изобилует примерами того, что даже самые талантливые исследователи оказывались не на высоте, когда становились рабами философского нигилизма.

Известно, что гениальный Ньютон первым совершил открытие дифференциального и интегрального исчислений. Но его эмпирическая позиция, выраженная в знаменитом тезисе: «Гипотез же я не измышляю», помешала ему, очевидно, придать открытию необходимую форму. Эту более совершенную форму сумел найти философ Лейбниц.

В начале XX в. идеи специальной теории относительности «носились в воздухе». Знаменитый французский математик Анри Пуанкаре стоял на пороге открытия этой теории. Но, по мнению великого физика современности Луи де Бройля, сделать открытие ему помешала порочная философская позиция, предубеждение против теоретических построений, которые, как он считал, ученый выбирает лишь ради соображения «удобства», а не в целях найти адекватное выражение действительных процессов.

Вспоминаются мудрые слова де Бройля о том, что позитивистская позиция имеет, конечно, свои преимущества, которые состоят в «благоразумии» и в том, что она обязывает ученого оставаться на почве установленных фактов, но она имеет и крупные недостатки: она рискует подрезать крылья научному воображению, которое всегда играет фундаментальную роль в прогрессивном развитии науки, и она может также затормозить это развитие, априорно заявляя о том, что запрещено вступать на тот или иной путь исследования. Здесь эмпиризм смыкается с догматизмом.

Гегель, приведя эпизод из жизни Фалеса (тот как-то упал в яму, глядя на звезды), не без иронии заметил, что ведь и философы, в свою очередь, смеются над людьми, которые, разумеется, не могут упасть в яму, потому что они раз и навсегда лежат в ней и не обращают своих взоров ввысь.

Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой