Помощь в написании студенческих работ
Антистрессовый сервис

Статические топосы романа

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Ограниченность идиллической жизни немногочисленными бытовыми реальностями раскрывается в описании одного дня семилетнего Илюши. Точное указание возраста — важный элемент гончаровского романа, и даже идиллическая вневременность не стирает этого признака. Семь — сакральная цифра в русской мифологии, для Гончарова — это возраст уже сознательного осмысления ребенком мира и людей, когда он выделяется… Читать ещё >

Статические топосы романа (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

Мир Обломовки Гончаровым обозначен метафорически как благословенный уголок, мирный уголок, избранный уголок. Уже само слово «уголок» указывает на малость пространства и его отъединенность от мира. Определения подчеркивают его прелесть — «чудный край». Открывается «Сон Обломова» пейзажем, как это и принято в подобном жанре. Природа — самая широкая рама человеческой жизни. Картины в «Сне» движутся от большого к малому: от природного мира к жизни в Обломовке, а потом к миру Илюши. Скрупулезно представлены все атрибуты пейзажа в их особом идиллическом воплощении, столь отличном от романтического. Небо, у романтиков «далекое и недосягаемое», с грозами и молниями (напоминание о трансцендентальном), здесь уподоблено родительской надежной кровле, оно не противостоит Земле, а жмется к ней. Звезды, обычно холодные и недоступные, «приветливо и дружески мигают с неба». Солнце с «ясной улыбкой любви» освещает и согревает этот мирок, и «вся страна… улыбается счастьем в ответ солнцу».

Луна — источник таинств и вдохновения, здесь именуется прозаическим словом «месяц»: она походит на медный таз. «Общий язык человека и природы», характерный для идиллии, выражается в одомашнивании природы, лишении ее и масштаба, и духовности. Все знаки природы в контрасте с «диким и грандиозным» (море, горы) нарочито приуменьшены: не горы, а холмы, светлая речка (не река!) бежит по камешкам (вспомним еще раз «уголок»). Завершается картина неживой природы (своего рода пролог к описанию в том же духе — живой) прямым авторским словом-выводом. Этот уголок — искомое убежище для людей особой породы и судьбы: «Измученное волнениями или вовсе незнакомое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому не ведомым счастьем. Все сулит там покойную, долговременную до желтизны волос и незаметную, сну подобную жизнь».

К жителям Обломовки приложимо определение «вовсе незнакомое с волнениями сердце». К этой жизни, где правят тишина, мир и невозмутимое спокойствие, возможен приход и людей, уставших от жизни, сломленных ею. Но, вернее всего, их приход будет временным. Скука непременно сопутствует духовно развитому человеку в подобном мире (вспоминается Райский в Малиновке).

Ограниченность идиллической жизни немногочисленными бытовыми реальностями раскрывается в описании одного дня семилетнего Илюши. Точное указание возраста — важный элемент гончаровского романа, и даже идиллическая вневременность не стирает этого признака. Семь — сакральная цифра в русской мифологии, для Гончарова — это возраст уже сознательного осмысления ребенком мира и людей, когда он выделяется из «хора» и обретает свой «голос». Мир ребенка и мир взрослых с первого момента описания «детства Илюши» даны в сопоставлении, нередко в противопоставлении. Начинается день Илюши с пробуждения, материнской ласки и утренней молитвы. Его мир поэтичен, подан в контексте поэтического же пейзажа: «Утро великолепное, в воздухе прохладно… вдали поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно» (IV, 87). А в доме Обломовых утро начинается обыденно — с обсуждения и приготовления обеда, поскольку «забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке». Именно она стояла в центре их «такой полной, муравьиной» жизни, символом которой становится исполинский пирог. Как пирог — всеобщая пища (от хозяев до кучеров), так и сон после обеда «всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти» (IV, 89). Общая еда, одновременный сон — примета обломовского мира, отражающая его нерасчлененность, его архаическую общинность.

Пространственная отъединенность и замкнутость на себе обеспечивают Обломовке все преимущества островной страны до изобретения паруса (наподобие южных островов, населенных туземцами, во «Фрегате „Паллада“»). Создавалась ситуация относительной безопасности в огромном и неизвестном мире (возможности от него спрятаться). Более того, рождалось даже настроение самоудовлетворения, поскольку «не с чем даже было сличить им своего житья-бытья…», признавалось, что «жить иначе — грех». «Нездешний мир» воспринимался с настороженностью и страхом, даже естественное любопытство было подавлено этими чувствами. Бессобытийность жизни («жизнь, как покойная река, текла мимо их»), приращенной к родному уголку, определяла цикличность движения времени, день за днем, родины, свадьба, похороны… «жизнь их кишила этими коренными и неизбежными событиями, которые задавали бесконечную пищу их уму и сердцу» ((IV, 98) (слово «кишила» напоминаете муравьях, сравнение с которыми подчеркивает природоподобность и «коллективность» жизни в Обломовке). Между этими событиями была умиротворяющая апатия повторяемости: «Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра» (IV, 105).

Мир Обломовки цельный, но в своей отграниченности, приземленности, закрытости — неполный. Этот мирок для тела, расположенного к покою, но не для души, жаждущей впечатлений и движения: «…в другом месте тело у людей быстро сгорало от вулканической работы внутреннего, душевного огня, гак душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле». Обломовский мирок в своей малости, пассивности и духовной примитивности противопоставлен Миру. Днем, кажется, оба одинаково заняты суетой выживания («прозаическая сторона жизни»). Но при наступлении темноты в «минуты всеобщей торжественной тишины природы», в Мире дает о себе знать «поэтическая»: «сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтические думы… в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска… в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли». Ничего этого нет в Обломовке, где «все почивают так крепко и покойно». Ответ на вопрос, зачем дана жизнь, казался обломовцам ясным (просто дана): «Весной удивятся и обрадуются, что длинные дни наступают. А спросите-ка, зачем им эти длинные дни. Так они и сами не знают» (IV, 101). Эта обессмысленность узаконена повторением такой жизни из поколения в поколение: не разум, а традиция, привычка, — главный аргумент в этом мирке, иррационально-абсурдном по существу. Обломовцы, находясь внутри своего мирка, не ощущают собственной ущербности, но автор романа видит ее. Он признает своеобразное очарование этого мирка, выпавшего из истории и отвергнувшего географию, живописуя его с наслаждением истинного художника. Тем не менее, в картинах Обломовки не только нет умиления, в них легко улавливается ирония. Недаром уже в момент публикации «Сна» прозвучало неодобрительное признание «иронического тона красок».

Если в этих захолустьях живет еще только сердечная, хотя и неразумная, доброта, необщительная простота, то над ними нельзя трунить, как над детьми в пеленках, которые, несмотря на свое неразумие, милы, что и доказывает «Сон Обломова». Одновременно, невозможно принять точку зрения, что Обломовка «исходно создавалась как сатира на идиллии», ведь, кроме всего прочего, сатира чужда самой природе таланта Гончарова (его стихия — юмор-ирония). Куда более приемлемо предположение о «невольном перевороте идиллического жанра» у Гончарова и появлении в итоге «своего рода антиутопической перспективы».

В картинах Обломовки, сочетающих скрупулезные реалистические детали с почти символическими, постепенно проступает глубинный замысел: максимально расширить толкование образа усадьбы (деревни) до превращения ее в образ целой страны. Недаром в высказываниях самого Гончарова неоднократно Обломовка и Россия становятся синонимами (и не случайно образы из «Сна» столь повлияли на «мир России» во «Фрегате „Паллада“» — глава вторая). Обломовка — это страна, которая так и не покинула позднего средневековья, отринув петровские реформы и последовавшие за ними сдвиги в сторону Европы и Цивилизации, она осталась в Азии в ее историософской трактовке (отсюда во «Фрегате „Паллада“» параллель между обломовской Россией и феодальной Японией). Пространственная отграниченность (оторванность от жизни за пределами усадьбы и окружающих деревенек), боязнь мира за отмеченными границами (история с получением письма), опасливое недружелюбие к чужакам (эпизод обнаружения незнакомого человека около деревни) соотносятся с характерной для полутатарской Московии ксенофобией. Время в Обломовке ходит по кругу в духе специфического русского прогресса-регресса: «вневременность» подчинена быту, сонному, неизменяющемуся… На стилевом уровне эта особенность проявляется в том, что разные «грамматические формы и виды соединены в одной фразе: переходы от прошедшего к настоящему и от будущего к прошедшему подчеркивают, что время в Обломовке не имеет особого значения». Бессознательное предпочтение обломовцами традиции за счет любой, самой невинной новации (идеал: жить, как жили предки наши) сформировано опасливым ожиданием от любого сдвига — грозной неожиданности, что может нарушить столь ценимый «покой» — благословенный промежуток между подспудно назревающими катастрофами. В рассказах няньки всплывает живая память о тех временах, когда и закладывалась ментальность обломовцев: «Страшна и неверна была жизнь тогдашнего человека, опасно было ему выйти за порог дома: его того гляди запорет зверь, зарежет разбойник, отнимет у него все злой татарин, или пропадет человек без вести, без всяких следов». Сама общинность обломовской жизни (муравьиная коллективность), ее оппозиция индивидуальному началу генетически восходят (в контексте истории) к необходимости совместной обороны против почти непреодолимых, неблагоприятных обстоятельств, воздвигаемых Историей и Географией: суровость климата, открытость (обнаженность) равнинного пространства в сторону врага, внутренние распри. «Отодвинутый на крайний угол земли, в холодную и темную сторону — русский человек, русский народ жил пассивно, в дремоте про себя переживал свои драмы — и апатично принимал жизнь, какую ему навязывали обстоятельства» (IV, 161) — в этих словах Гончарова уловлены те «племенные черты» нации (пассивность, апатия), преодоление которых на путях Цивилизации осмыслялась художником как первозначимая задача.

Место жительства героя первоначально — Гороховая улица, одна из центральных в Петербурге, на которой жили люди «средних классов». Ее первые два квартала принадлежали к аристократической Адмиралтейской части города, застроенной особняками знати. По мере удаления от центра облик Гороховой меняется: стоящие на ней здания по-прежнему «отличаются громадностью, но великолепие и изящество в строениях замечается реже». Название Гороховая вызывает неожиданную ассоциацию с фразеологизмом «при царе Горохе», связанным с русской народной сказкой, текст которой удивительно напоминает описание Обломовки: «В то давнее время, когда мир Божий был наполнен лешими, ведьмами да русалками, когда реки текли молочные, берега были кисельные, а по полям летали жареные куропатки, в то время жил-был царь по имени Горох». Выражение «при царе Горохе» упоминается Гончаровым и в романе «Обыкновенная история»: Адуев-младший и в столице мечтает жить по тем же законам, что и в провинции, руководствуется представлениями архаическими, мыслит, как «при царе Горохе». (Ср. обращенные к Илье Ильичу Обломову слова Штольца: «Ты рассуждаешь, как древний».). Позже он переселяется на выборгскую. Выборгская сторона (глухая окраина, мещанский район, почти провинция. Близкий знакомый Гончарова А. Ф. Кони определенно говорил о «длинной Симбирской улице, совершенно провинциального типа, очень хорошо описанной Гончаровым в „Обломове“»).

Квартира Ильи Ильича представляет собою не что иное как островок Обломовки в мире Петербурга. Обломовка была местом, идеально приспособленным для жизни, уютным, обжитым и домашним. Даже небо здесь казалось низким, словно потолок горницы. Жители Обломовки практически неотличимы не только друг от друга, но от вещей, деталей домашнего убранства.

В квартире Обломова дело обстоит сходным образом. Здесь царит теснота и запустение жизни, тянущейся по одной и той же раз навсегда сложившейся колее. Гончаров с равным вниманием и подробностью описывает самого хозяина квартиры и халат, повторяющий очертания его полной фигуры, диван с отставшей обивкой, домашние туфли, которые Илья Ильич умел обувать почти автоматически, едва пробудившись от очередного продолжительного сна. Сам Обломов, так же как и его слуга Захар, тоже в определенном смысле может быть сочтен одним из предметов интерьера квартиры, где никогда не происходит никаких событий. Налицо удивительное сходство людей и предметов! Да, воистину подобны друг другу человек, никогда не предпринимающий неординарных действий, почти лишенный души и самой одушевленности, и вещь, вечно находящаяся на своих местах, идеально «подогнанная» под телесные габариты и узкий ареал обитания жителей квартиры. То же мы наблюдали и в Обломовке: предельно обжитой, «очеловеченный» предметный мир усадьбы (здесь даже небо «жалось низко» к земле) и, в то же время, «опредмеченные» люди, изо дня в день повторяющие одни и те же рутинные действия.

Итак, квартира Обломова описана в романе как своеобразное посредствующее звено между крайностями — петербургским отчужденным миром частной воли и обломовской идиллией природной полноты и простоты жизни. Ясно, что обитатель подобного, промежуточного по своему смыслу и функциям помещения должен быть посредником между несовместимыми жизненными пространствами человеческого обитания, между противоположными воззрениями на жизнь. Именно таковым является Илья Ильич Обломов.

В доме Пшеницыной читатель видит Обломова все более и более воспринимающего «настоящий свой быт, как продолжение того же обломовского существования, только с другим колоритом местности и отчасти времени. И здесь, как в Обломовке, ему удавалось дешево отделываться от жизни, выторговать у ней и застраховать себе невозмутимый покой». Спустя пять лет после этой встречи со Штольцем, вновь произнесшим свой жестокий приговор: «обломовщина!» — и оставившим Обломова в покое, Илья Ильич «скончался, по-видимому, без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести». Сына Обломова, рожденного Агафьей Матвеевной и названного в честь друга Андреем, забирают на воспитание Штольцы.

Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой