Помощь в написании студенческих работ
Антистрессовый сервис

Голоса из хора

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Отсюда следует: для того, чтобы понять советское общество, необходимо разобраться в том, что представляло собою крестьянство вообще и российское крестьянство, в особенности. — АЗ/. Крестьянство всегда на грани. Его существование неопределенно и зависимо от капризов погоды, капризов начальства. Решения начальства почти всегда непонятны и чужды. Угроза голода почти постоянна. Отсюда — феномен… Читать ещё >

Голоса из хора (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

…Советское общество представляет собою не просто благодатную почву для социологического исследования. Во многих отношениях это — «чистый случай».

После революции 1917 г. общество на глазах распадалось, а потом восстанавливалось, являя собою пример восстановления цивилизации из первичной аморфной социальности… Об этой самой «сборке» часто говорят и пишут так, как будто у нее был один только субъект — власть, вследствие чего все, кто не во власти, были только объектом. Происходящее в послереволюционной России интерпретируют как чистый продукт властного этатистского воздействия. Вопрос состоит в том, однако, чтобы понять, отчего устанавливается молчаливое согласие между бесчеловечными условиями и людьми, готовыми их принять. Кроме того, чтобы социальное изменение произошло, явно недостаточно одного только властного давления. Надо, чтобы хотя бы 10% населения пожелало изменения жизненных обстоятельств. Надо, чтобы возникло напряженное поле желания…[1]

Мы попытаемся усложнить картину, акцентируя внимание на движении «снизу», на том, что «само собой получалось». Поиск «культурных схем», как бы стоящих за событиями, социальных и культурных форм, моделей, норм, общих представлений, мотивирующих и социализирующих индивидов, вовлекающих их в поток истории, не может предприниматься без учета того, что сами эти схемы существуют не где-то в пространствах за пределами человеческого бытия, но рождаются в процессе жизни людей, в процессе реализации их маленьких желаний …

Ужас перед свершившейся историей раскрестьянивания не покидает нас — уж очень это было недавно, вчера… Мой отец вышел из крестьян и перестал им быть. Здесь трудно быть объективистом. На то оно и есть конкретно-историческое социальное, что имеет лица не общее выраженье. И как это ни трудно, надо, вероятно, взглянуть на случившееся без гнева и пристрастья.

Как уже многократно говорилось, горизонт наш (методологический) вроде бы узок, работа идет в пространствах за пределами политики, экономики и пр. Но он же и позволяет взглянуть попристальнее… Выживание-смерть — вот главная «дилемма» послереволюционной эпохи. Это — важнейший параметр рассмотрения прочих социальных процессов… Практически все принадлежащие к поколениям, о которых здесь идет речь, имели опыт голода, опыт незабываемый — запечатленный в теле.

/Та молодежь, которая/ превратилась в становой хребет советского общества, состояла из людей, родившихся в периоде 1905 по 1925 гг. Для них СССР был родиной и родным домом — отчасти в силу случайности рождения, а отчасти и нет. Советское общество создавалось их жизнью. Родились советские люди, как правило, в крестьянских семьях.

/Отсюда следует: для того, чтобы понять советское общество, необходимо разобраться в том, что представляло собою крестьянство вообще и российское крестьянство, в особенности. — АЗ/. Крестьянство всегда на грани. Его существование неопределенно и зависимо от капризов погоды, капризов начальства. Решения начальства почти всегда непонятны и чужды. Угроза голода почти постоянна. Отсюда — феномен моральной экономики как этики выживания. Периодические кризисы продовольствия, урезанные нормы потребления, обременительная зависимость и унижения — среда существования. Отсюда — значимость местныхтрадиций агрикультуры, ориентированных на снижение риска неурожая… И для человека, живущего в этом мире личных связей, свои — члены общины, а по отношению к чужакам культивируется инструментальное отношение. В категорию чужаков входят и местный чиновник, и царь, и Киров, и Сталин, сколько бы ни писали поколения мыслителей разного толка о наивном монархизме крестьянской массы.

Еще раз подчеркнем, что жизнь этих общностей базируется на личной связи. Люди здесь общаются с людьми, а не с абстрактными системами (представленными деньгами, наукой, правом, системами легитимации и т. д.). Личная связь — это множественная сложная связь, базирующаяся наличном доверии. Здесь нет… идеи внеличностных внеморальных сил, которыми человек прямо оперировать не может. Можно сказать, что (у крестьян) отсутствует привычка и умение жить в мире практических абстракций. Крестьянин может не понимать, как можно получать деньги за возку песка, который бесплатно дает природа, к которому не приложен труд. Здесь нет представления об инновации, ибо человек живет в Круге времени. Изменения приходят от Бога, от мистических природных сил. Политика, обещающего хорошую жизнь для всех, крестьяне слушают также, как того, кто обещает им выигрыш в тотализаторе. Понятно, что в определенных обстоятельствах они попадаются в ловушки.

К городу здесь господствует двойственное отношение. С одной стороны, город — место враждебное. Из города приходят чиновники. Город несет новые зависимости для людей деревни от недеревенских. Город, в особенности с развитием современных средств коммуникации, все время напоминает деревенскому человеку, что он — часть большой общности. Отсюда — острота комплекса неполноценности. Крестьянин интуитивно ощущает различие городского и сельского представления об истине: истина — неопределенность в деревне, и истина — определенность в городе. С другой стороны, крестьянин воспринимает город как место праздника. Крестьяне трагически переживают крушение мира крестьянской утопии. Они смутно ощущают, что не получат они того, что обещают «развитие и прогресс», городская культура. Крестьяне, которые попадают или которых загоняют в «большое общество», ощущают утрату достоинства и чести, лишаются уверенности в себе…

Сегодня требуется переосмысление случившегося, случившегося не только в Советской России… Вера в исключительную ценность модернизации разрушена. Деревенская жизнь уже не видится идиотизмом. Ощущается ложность идеи обреченности деревенского хозяйства, становится прошлым презрение к деревенской жизни…

Молодые люди, выталкиваемые из деревни, несли с собой в новую (городскую) жизнь крестьянский габитус, свою социальность, встроенную в тело как антропологическое качество. Каков был этот ресурс, если трактовать его как исходный капитал? Вероятно, феноменальная выносливость, крепость физическая, витальность, умение склоняться как лист травы и снова разгибаться, привычка к жизни вместе.

/Массовые/ перемены в крестьянской жизни начинались, как правило, с 1929 г. (у некоторых раньше, конечно), который «стал переломным в динамике сельского населения»1. В этом смысле они составляют то, что принято называть социальным поколением. Молодой человек мог прожить в деревне до 22−23 лет, вести жизнь крестьянина, жениться, обзавестись детьми, остаться вдовцом. Но вот наступает момент, когда перемены становятся возможными, и он начинает социальные превращения и пространственные передвижения вместе с пятнадцатилетними… Миграция была наиболее высокой в те годы, когда на передвижения населения налагались суровые социальные запреты. Годы активной деятельности этого поколения совпадают с годами наивысших темпов урбанизации (с 1929 по 1955;1960 гг.)[2][3].

/Эти люди, выходцы из деревни/, как правило, хорошо знали, что такое лагерь, ибо часто были родом из тех мест, куда ссылали, у них были высланные родственники, за ссыльных выходили замуж их сестры. Они часто встречались со смертью в самых разнообразных ее проявлениях — расстрелы, самоубийства, эпидемии и несчастные случаи. Они жили в эпоху, когда человеческая жизнь была дешева…

Отметим еще раз в качестве важной черты /этого поколения/: опасность стала исходить от «своих». Если рассматривать происходящее не на макросоциологическом уровне, а на уровне микросоциологическом, то остро осознаешь, что любая коллизия начиналась на уровне повседневных разборок в малой общности.

Но эта работа не столько о крестьянах, сколько о том, как люди, принадлежащие к одной социально-антропологической категории, превращались в других людей, и как вместе с ними превращалось и само общество… В деревне шли свои процессы, которые способствовали выталкиванию оттуда прежде всего молодых людей как наиболее способных к превращению. Складывается впечатление, что каждый из моих героев пережил травму, сопровождаемую ощущением близости смерти, по меньшей мере, пережил ощущение смертельной опасности. И эту опасность они переживали уже не со всей общиной, сообща, а поодиночке…

Мои герои прекрасно осознавали или, во всяком случае, «чуяли» главную свою альтернативу: жизнь или смерть. Все они переживали отнюдь не только укусы власти. Голодная смерть маячила на горизонте постоянно. Вот что пишет в своем дневнике 1933 года молодой человек, юноша восемнадцати лет от роду, сын раскулаченного отца, скрывающийся в Москве. Во-первых, он знает, что на Украине, откуда он родом, голод. Он прекрасно осознает, что в случае разоблачения ему самому грозит по меньшей мере высылка. Однако именно голод видится ему самой страшной перспективой.

Они хотели жить, а значит, страстно желали превратиться во что-то иное. Вернее, жить хотели все, а до желания преображения доходил не каждый. Огромную массу людей просто перемалывало. По отношению к ним предпочтительнее говорить нс о преображении, а о неких первичных формах превращения. Они были лишь объектом телесных практик: их превращали различными способами, главным образом через «запись на теле»: меняли жизненный ритм, приучали к новым типам подчинения. Этой цели служили и… карточное распределение, и милитаризация гражданской жизни, и новые массовые праздники, слагавшие орнаменты из человеческих тел во славу «вечно живых». Тела приноравливались к новым функциям. Пролетариат был социальным артефактом, но диктатура от его имени была «физической реальностью». Неподдающихся выталкивали в пространства ниже общества: лагерь, скитания, голод и смерть. Так перемалывало прежде всего тех, кто продолжал в городе деревенское праздничное существование, кто пил, плясал, прогуливал, кто не думал о том, чтобы стать «культурным», кто плыл по течению. Что и как с ними происходило — предмет особого разговора. Главный предмет нашего интереса — люди, которые предавались самотворчеству и сами себя нормировали.

Наиболее активная и молодая часть крестьянства сама стремилась к превращению, противопоставляя власти — силу, силу массы, мощь «листьев травы». Занимающих низкое социальное положение, в принципе, отличает глубокий реализм видения. Они играют, только если чувствуют, что игра может иметь какой-то смысл. Тем более, что им давали понять саму возможность превращений, подвергали соблазну. Молодые люди ощущали, что запрет на превращение снят, но столь же остро они чувствовали, что… между прежним и новым состоянием стоит смерть. Что поддерживало энергию превращения? Быть может, не только страх небытия, но и лежащая в глубинах подсознания уверенность в бессмертии народной маски? Как отмечал М. М. Бахтин, «народные маски никогда не гибнут: ни один сюжет итальянских и… французских комедий не предусматривает действительной смерти Маккуса, Пульчинеллы или Арлекина. Зато очень многие предусматривают их фиктивные комические смерти (с последующим возрождением)»[4].

Возможности превращения действительно возникали: комсомол, армия, учеба, переезд в город — новые для бывшего крестьянина средства воспроизводства. Все они воспринимались как средство выживания, минимум, а максимум — кардинального изменения жизненных обстоятельств, вертикальной социальной мобильности. Эффективный аппарат самоконтроля ощущался как важный источник власти…

Документы эпохи свидетельствуют, как работали эти люди над своим языком, как стремились избавиться они от диалектизмов, от украинского, белорусского и т. д. акцента. Отрывок из дневника: «В последнее время я както почувствовал какуюто тягу к журналам… Полетические события, цифровые данные (всякого рода) душепроницающие фразы, слова записывать в дневник»[5]. Они играли вслова. Обучение новому языку было важным элементом постижения новых правил игры с целью «преобразиться». Свидетельство тому — рядоположенность в изучаемых текстах сообщений о покупках, об успехах и сообщений о приобщении к газетному тексту, о попытке почитать тексты, будь то Маркса, Ленина или Сталина.

Итак, власть — это и власть номинации, власть называния элементов мира. Пытаясь обучиться новым названиям элементов мира, молодые люди с крестьянским прошлым принимали участие в игре номинации. Посредством новых слов они стремились упорядочить пространство жизни, собрать распавшийся мир, самоопределиться, обрести идентичность, найти свое место в обществе, вступить на путь социальной мобильности. С новыми словами они связывали исполнение желаний. Эти слова и имена выступали в прагматической, риторической и магической функциях…

Что значит «играть в слова»? Эту игру можно трактовать как приобщение к прецедентным текстам эпохи. Прецедентными, как известно, называются тексты, значимые для той или иной личности в познавательном и эмоциональном отношениях и имеющие сверхличностный характер, т. е. хорошо известные и широкому окружению данной личности, включая ее предшественников и современников. Обращение к этим текстам возобновляется неоднократно в дискурсе общества и отдельного человека[6]… Прецедентность — хрестоматийность. Знание прецедентных текстов есть показатель принадлежности к данной эпохе и ее культуре, тогда как их незнание, наоборот, есть предпосылка отторженности от соответствующей культуры. Для культуры советской эпохи такими текстами были работы вождей — Маркса, Ленина, Сталина. Действительно, исследование, проведенное на закате советского общества, показывает, что имена Маркса и Ленина занимают ключевое место в целостно-семантическом поле массового сознания[7]

С социально-функциональной точки зрения эти тексты и имена — одно и то же, о чем и свидетельствует сам характер коллажей идеологического и повседневного. Ответ приходит, если задать вопрос: для чего? Умение играть в новые словесные игры, следовать правилам знаково-символического обмена, овладение техниками писания и чтения, с одной стороны, и стремление вписаться в общество — с другой, шли рядом. Если ты хотел не только выжить, но и «вписаться», то надо было овладеть языком власти. Мыв очередной раз являемся свидетелями тому, что язык — это власть. Мы сталкиваемся с феноменом завороженности языком идеологии, что подтверждает мысль Р. Барта. Это мифологии, безусловно, находятся в согласии с миром, а миф — это желание.

У каждого из тех молодых людей, бывших крестьян, о которых здесь идет речь, был свой роман со «священными текстами». Они чувствовали, что эти тексты — ставка, которую можно было сделать в социальной игре. Вот отрывок из воспоминаний: «Выходя из класса на перемену, преподаватель толстую книгу оставил на столе. Вместе с другими я подошел и потрогал эту книгу, на обложке которой было написано: Карл Маркс „Капитал“». Это «дотрагивание» вызывает ассоциацию с мемуарами С. Цвейга, который посетил Россию в 1928 г.: «В студенческих общежитиях подходили татары, монголы важно показывали книги: „Дарвин“, — говорил один, „Маркс“, — вторил другой с такой гордостью, точно они сами написали эти книги»[8]. «Дотрагивание» как тактильная практика не равно чтению. По меньшей мере, это элемент фетишизма не столько текста, сколько Книги…

Действительно, тот факт, что под мышкой Маркса носили, но все же прочитать не сумели или не дочитали, свидетельствует как о непреодоленных трудностях вхождения в мир письма, так и о социально-прагматическом отношении к Имени и Книге, содержащей священный текст, пребывающий за семью печатями. Величественный текст, созданный величественным вождем. Им не хотелось, чтобы вождь превращался в элемент повседневности…

Итак, они хотели «культурной жизни», но играли в слова, занимались общественной работой, которая тоже тесно была связана с этой игрой, ибо требовала письменной фиксации результатов…

Язык идеологической игры завораживал, заманивал, заставлял не замечать очевидного. Порою они не верили своим глазам, но верили написанному в газете…

Разобраться было трудно. Дело не только в том, что предметом номер один во всех программах была «история классовой борьбы». .

Что же касается «прецедентных текстов», то, очевидно, не произведения классиков выступали в роли таковых. Их хотели читать, но не читали. Пожалуй, читаемым текстом, который мог бы претендовать на статус такового, был текст «Краткого курса истории ВКП (б)». Его действительно читали подобно тому, как читали Библию протестанты. Читали не только коллективно, но и индивидуально, в армии и на гражданке, в системе политпросвещения, но многие и так, «для себя».

Значимость этих языковых игр трудно преуменьшить. Конечно, посредством символических словесных игр реализовался дискурс власти. Но именно в результате игры складывались риторические коды как общественные правила говорения, кодирующие формы повествования и речи. Создавался социальный (социоисторический) код как система правил высказывания об обществе и о самих себе, система именования, почва для взаимопонимания между иначе разобщенными индивидами[9]. Этим языком пользовались все, даже те, кто был «не согласен». Возникала система взаимопонимания в обществе, что вовсе не означало принятия «всеми» идеологических догм.

Им не было нужды играть в оппозицию по отношению к власти. Раздвоение сознания, критическое восприятие политики были исключительной редкостью…

Исследователи (советского) общества отмечают изменение жизненных стилей во второй половине 30-х — «обуржуазивание» манер, ценностей, мироотношения. Советский средний класс возникал как продукт потребности общества в дифференциации, в производительном труде, в профессионализме. Он же дал обществу технократа и бюрократа, партийного чиновника. Советский чиновник, которому подчинялась община, не прилетел с Марса. Во многих случаях он был крестьянин. Его породило само же крестьянство, он и жертва, и палач. Он может по своему происхождению быть сыном раскулаченного, не обязательно он из бедняков и босяков…

/Для этих людей/ идеологема «культурности» становится центральной, что прекрасно ощущается по их словарю. Это люди — советские, поскольку их когнитивно-культурная карта не выходит за пределы советскости. Они порвали с традиционной культурой и ничему не наследовали. Они не люмпены. У них кооперативные квартиры, а на сберкнижке у многих к началу 90-х была сумма, достаточная для покупки автомобиля… Их культурный горизонт крайне узок. Но нельзя забывать, с чего они начинали…

Так или иначе, с традиционным обществом они расстались навсегда. Они обрели новый габитус, а дети их вписались в городскую цивилизацию окончательно и бесповоротно…

Три переломных момента характерны для массовой биографии среднего класса советского общества — овладение письмом, возникновение индивидуации, зафиксированной в биографии, и усвоение новой рациональности в условиях модернизации сверху. Появление этих качеств — условие разрыва с архаикой деревенского общества и возникновения «модерна». Такой поворот дела позволяет включить биографию «советского человека» в реально существующий универсальный контекст.

  • [1] Цит. по: Козлова Н //. Горизонты повседневности советской эпохи. Голоса изхора. М., 1996. С. 100−204. Цитируемый текст иллюстрирует сложность проблем, рассматриваемых в разделах 6 и 7 базового пособия учебного комплекса по общейсоциологии.
  • [2] Зайончковская Ж. А. Демографическая ситуация и расселения. М. 1991. С. 19.
  • [3] Там же. С 20.
  • [4] Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М., 1975. С 479.
  • [5] ЦДНА. (Центр документации «Народный Архив»), Ф. 30. Ед. хр. 12.
  • [6] См.: Караулов ЮЛ. Русский язык и языковая личность. М., 1987. С. 216.
  • [7] Советский простой человек. Опыт социального портрета на рубеже 90-х. М., 1993. С. 167−197.
  • [8] Цвейг. С. Статьи. Эссе. Вчерашний мир. Воспоминания европейца. М., 1987. С. 387.
  • [9] См.: Барт Р. Избр. работы. М., 1898. С. 316, 317,456−457.
Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой