Психология и мораль
Рок Европы Ницше усматривает в том, что вместе со страхом перед человеком европейцы утратили любовь к нему, уважение к нему, надежду на него, даже любовь к нему. Вид человека сегодня утомляет. «Мы устали от человека» (там же, с. 430). Столь же долгую историю, согласно Ницше, имеет и понятие совести. Снилось ли генеалогам морали хотя бы в отдаленном приближении, что основное моральное понятие… Читать ещё >
Психология и мораль (реферат, курсовая, диплом, контрольная)
На протяжении многих веков мораль предлагала человеку конкретные ориентиры поведения, нередко выраженные в житейской мудрости, философском обосновании, религиозном прозрении. Однако немецкий философ А. Шопенгауэр усомнился в том, что существуют обязательные нормы, без которых человеческое поведение невозможно оценивать как нравственное. Он создал новую традицию в этике, которая нашла своих последователей в лице Ф. Ницше, С. Кьеркегора, представителей философии жизни и экзистенциализма. Эти мыслители отвергли нормативность морали. Шопенгауэр полагал, что нет и не может быть в этике каких-то заведомых установлений, законов, предписаний. Нравственный опыт каждого человека настолько уникален, самобытен, что его никак невозможно подвести под общую заповедь, норму, императив…
Разумеется, это был радикальный пересмотр этических норм и их роли в жизни людей. Этики были убеждены в том, что каждая жизненная ситуация вполне соотносится с каким-нибудь нравственным предписанием. Скажем, тебя обидели, и ты требуешь отмщения. Или, допустим, ты нарушил традицию, и племя изгнало тебя. Но в жизни случаются такие события, которые вроде годятся и для любого решения. Один, к примеру, говорит: «Не боги горшки обжигают». А другой отвечает: «Это смотря какие горшки. Некоторые обжигают только боги».
Шопенгауэр считал, что в каждой жизненной ситуации человек сам определяет, какому нормативу следовать. Иначе он будет ждать подсказки, а это безнравственно. Допустим, вы надумали прекратить дружбу с вашей девушкой. Однако вас мучит совесть: все-таки она будет переживать. Но тут вам на глаза попалось изречение: «Ничто не вечно под луной…» Вы радостно берете этот афоризм на вооружение: «Прости, дорогая, ничто не вечно…» Нравственно? Нет, поскольку собственный нравственный опыт здесь не реализован. Вместо борьбы мотивов, сомнений, страданий, угрызений совести и прочего — всего лишь чужая мысль, высказанная по совершенно иному поводу.
Попробуем пояснить мысль Шопенгауэра более основательно. Постараемся уяснить, что же было ненавистно ему в сложившейся в ту пору морали. Как бывает в жизни? Разум вырабатывает некие нравственные нормы, которым человек неукоснительно следует в конкретных жизненных ситуациях. Этот человек знает только одну страсть: соотнести свой выбор с готовым решением, с уже выработанной установкой. Но всегда ли поступки такого человека будут нравственными?
Иметь моральные заповеди хорошо. Но в жизни постоянно складываются запутанные, сложнейшие ситуации. Они не укладываются 8 простейшие схемы, по которым можно выставить готовое решение, заимствованное из свода нравственных установлений. Шопенгауэр, Ницше и Кьеркегор, вопреки предшествующей традиции и морали, пришли к идее: нравственность не нуждается в общезначимых нормах. Данная мысль вызвала массу критических отзывов, некоторые философы и педагоги усмотрели в ней чуть ли не проповедь ценностного хаоса. Если нет устоявшихся правил, делай что хочешь…
Однако действительно ли отрицание этических норм (антинорматизм) ведет к абсолютному ценностному разброду? Можно ли утверждать, что, освобождая этику от норм, философы отвергли вместе с ней и нравственность? Опыт последних столетий показал, что это далеко не так. Напротив, именно полемически заостренное радикальное отвержение готовых предписаний для нравственного человека произвело настоящую революцию в этике, на многие десятилетия определившую ее развитие. Если классический рационализм (то есть вера в разум) наделял человека всепроникающим сознанием, которое помогало ему найти верный ориентир для собственных поступков, то новейшая философия XIX века как раз лишала человека такой путеводной нити. Она вообще порождала крайне критическое отношение к любым предустановленным нравственным предписаниям.
Такая установка вводила в мир напряженных нравственных исканий. Исходно утверждалось: никаких посторонних опор у человека нет. Он не может бездумно обращаться к неким общезначимым констатациям. Стало быть, надлежит мобилизовать весь свой человеческий и нравственный опыт для того, чтобы в конкретной ситуации найти верное решение, совершить достойный поступок.
Но дело не только в том, что человеку надлежит брать на себя моральную ответственность. Устранение нормы как обязательной догмы не могло не поставить вопрос о грандиозной переоценке ценностей. То, что прежде оценивалось как нечто безоговорочное, обязательное, сегодня стало по крайней мере сомнительным, требующим объяснения. Но именно такая критическая работа ума в истории морали часто вызывала шок и стремление изобличить того, кто подрывает устои.
Согласно Ницше в сознании людей немало места занимают моральные предрассудки. Философ провел поистине титаническую работу, выясняя, откуда эти предрассудки явились, почему на земле многие заблуждения чествуются именно как мораль. Например, необходимость сделать карьеру — это считается благом. Но так ли это на самом деле? Нет ли здесь убогой дани сложившимся общественным требованиям? Ницше пытался разобраться, являются ли готовые предписания признаком бедственного состояния, истощения, вырождения жизни, или, напротив, в каждой из них обнаруживаются сила, воля к жизни, смелость, уверенность, будущность.
В каждой культуре есть свои моральные нормы, но они рискуют превратиться в моральные предрассудки, то есть в такие представления о нравственности, которые утратили свою ценность, стали лицемерными, не соответствующими жизненной практике людей. Скажем, нравственно ли из-за пустяка вызвать человека на дуэль и убить его? Нравственно ли соблюдать приличие на людях, но предаваться порокам в уединении? Нравственно ли молиться Богу, не веря или утратив веру в него?
«Мои мысли о происхождении наших моральных предрассудков, — писал Ницше, — ибо о них речь идет в этом полемическом сочинении, получили свое первое, все еще оглядчивое предварительное выражение в том собрании афоризмов, которое озаглавлено «Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов…» (Ницше Ф. Соч. в 2 томах, М., т. 2, 1990, с. 408). Ницше отмечал, что врожденная разборчивость в психологических вопросах заставила его обратить названную проблему в другую: при каких условиях изобрел человек себе эти суждения о добре и зле и какую они имеют ценность.
Так, немецкий философ обращается к английским психологам. Именно им, по его мнению, мы обязаны единственными попытками создать историю возникновения морали. Оказывается, они заняты тем, что вытесняют на первый план внутренний мир человека и ищут наиболее действенные, руководящие, решающие для развития факторы. По убеждению Ницше, гипотеза о происхождении оценки «хорошо» страдает внутренней психологической бессмыслицей. Г. Спенсер приравнивал понятие «хороший» к понятию «полезный», «целесообразный», так что в суждениях хорошо и плохо человечество суммировало некий опыт полезного.
Ницше раскрывает содержание феномена ненависти. Он отмечает, что носителями этого чувства всегда были священники. «Ненависть вырастает у них из бессилия до чудовищных и жутких размеров, до самых духовных и самых ядовитых форм. Величайшими ненавистниками в мировой истории всегда были священники, так же и остроумнейшими ненавистниками — в сравнении с духом священнической мести всякий иной дух едва ли заслуживает вообще внимания» (там же, с. 422). Ницше, по сути дела, предвосхищает концепцию Фрейда об амбивалентности человеческих чувств. Он выводит любовь из ненависти. Говоря о еврейской ненависти, он отмечает, что она выросла из любви. «Любовь выросла из этой ненависти, как ее крона, как торжествующая, все шире и шире раскидывающаяся в чистейшую лазурь и солнечную полноту крона, которая тем порывистее влеклась в царство света и высоты — к целям той ненависти, к победе, к добыче, к соблазну, чем глубже и вожделеннее впивались корни самой ненависти во все, что имело глубину и было злым» (там же, с. 423).
Озлобленную мстительность, рожденную завистью, Ницше называет словом ressentiment. Он отмечает, что восстание рабов морали начинается с того, что ressentiment сам становится творческим и порождает ценности. Те, кто не способен к поступку, вознаграждают себя воображаемой местью. Неумение долгое время всерьез относиться к своим врагам, к своим злоключениям и даже к своим злодеяниям — таков признак крепких и цельных натур. Напротив, человек мести измышляет злого врага как раз в качестве основного понятия. Ницше показывает, что как раз добрый сточки зрения одной морали оказывается перекрашенным и переиначенным ядовитым зрением ressentiment. В основе благородных рас просматривается хищный зверь, роскошная, похотливо блуждающая в поисках добычи и победы белокурая бестия.
Рок Европы Ницше усматривает в том, что вместе со страхом перед человеком европейцы утратили любовь к нему, уважение к нему, надежду на него, даже любовь к нему. Вид человека сегодня утомляет. «Мы устали от человека» (там же, с. 430). Столь же долгую историю, согласно Ницше, имеет и понятие совести. Снилось ли генеалогам морали хотя бы в отдаленном приближении, что основное моральное понятие «вина» произошло от материального понятия «долги». Или что наказание как возмездие развилось совершенно независимо от всякого допущения свободы или несвободы воли? Ницше призывает не посягать на психологию древнейшего человечества. «На протяжении длительнейшего периода человеческой истории наказывали отнюдь не оттого, что призывали зачинщика к ответственности за его злодеяние, стало быть не в силу допущения, что наказанию подлежит лишь виновный, — скорее все обстояло аналогично тому, как теперь еще родители наказывают своих детей, гневаясь за понесенный ущерб и срывая злобу на вредителе» (там же, с. 444).
Ницше выступает против диктата причинности в философии и психологии. По сути дела, он оспаривает мысль Фрейда о возможности расшифровки бессознательного. Он пишет: «Сведение чего-нибудь незнакомого к чему-нибудь знакомому облегчает, успокаивает, умиротворяет, кроме того, дает чувство власти» (там же, с. 581). В то же время незнакомое, как подчеркивает Ницше, приносит с собой опасность, беспокойство, заботу. Инстинкт ищет возможность устранить тягостное состояние. Первый принцип: какое-нибудь объяснение лучше, чем никакое. Так как дело идет, в сущности, лишь о желании освободиться от угнетающих представлений, то в средствах люди не очень разборчивы. Инстинкт возбуждает чувство страха. Важно при этом снять психологическое напряжение. Эта потребность реализуется через нечто знакомое, освобождающее, облегчающее причину. Новое, неизведанное, чуждое исключается как причина. Таким образом, в качестве причины ищется не какой-нибудь вид объяснений, а избранный и привилегированный вид объяснений. Банкир при этом думает о деле, христианин — о грехе, девушка — о своей любви.
В поисках приятных чувств рождается упование на Бога. Они (эти чувства) обусловливаются верой, любовью, надеждой — христианскими добродетелями. Но это мнимые объяснения, по мнению Ницше. Мораль и религия в его оценке всецело относятся к психологии заблуждения: в каждом отдельном случае причина смешивается с действием. «Мы нынче, — пишет Ницше, — совершенно не сочувствуем понятию „свободная воля“: мы слишком хорошо знаем, что оно такое — самый сомнительный фокус теологов…» (там же, с. 583). Ницше считал, что вся древняя психология, психология воли, зиждется на том, что ее создатели, жрецы, стоявшие во главе древних общин, хотели создать себе право принуждать к наказаниям.
Ницше показывает, что людей мыслили свободными, чтобы их можно было судить и наказывать, чтобы они могли быть виновными. Следовательно, каждый поступок должен был мыслиться как намеренный, а источник каждого поступка — находящимся в сознании. Так фабрикация фальшивых монет был возведена в принцип самой психологии. Христианство Ницше определяет как метафизику палача. Мораль философ определяет как язык знаков, нужно знать, о чем идет дело, чтобы извлекать из него пользу. Во все времена хотели исправлять людей — это прежде всего называлось моралью.
Однако за одним и тем же словом скрываются самые разнообразные тенденции. Как укрощение зверя человека, так и расположение известной породы человека называется улучшением. Называть укрощение животного его улучшением — бессмыслица. Кто знает, что происходит в зверинцах, тот сомневается в том, чтобы зверя там улучшали. Его ослабляют, делают менее вредным, он становится благодаря депрессивному аффекту страха, боли, ранам, голоду болезненным зверем.
Интересно, что эта тема проходит как актуальная и при анализе философии Канта, который предпринял Э. Ю. Соловьев в своей книге «Категорический императив нравственности и права»: он рассказал о том, как в подмосковной деревне группа детей поймала крота. Один мальчик очень жалел его из-за того, что он слеп, и размечтался о враче-чудодее, который облагодетельствовал бы крота и с помощью сверхискусной операции даровал бы ему зрение. Э. Ю. Соловьев похвалил мальчика за добросердечие, но постарался разъяснить ему, что мы не должны мерить удовольствия и страдания других живых существ на свой аршин. Крот вовсе не ощущает себя ущербным из-за своей слепоты. Если бы кто-нибудь вживил ему наши глаза или, скажем, глаза полевой мыши, то, скорее всего, изувечил бы животное, разрушив всю его приспособленность к среде, столкнув с совершенно запредельным миром, и в конце концов, скорее всего, погубил бы его.
Э.Ю. Соловьев заметил тактично, прямо прибегнув к языку Канта, что если бы крот был разумным существом, то врач, который из сострадания даровал бы ему зрение, совершил бы чудовищное насилие над его волей и личностью. «Модель антропоцентристской сострадательной агрессии в отношении иноприродного разумного существа как бы крупным планом предъявляет нам, — пишет Э. Ю. Соловьев, — проблему, которая сплошь и рядом дает о себе знать в этнических, гендерных и других межгрупповых отношениях. Каждый может вспомнить пример того, как сострадательная, доброхотская активность оказывалась, что называется, вторжением в чужой приход со своим уставом» (Соловьев Э. Ю. Категорический императив нравственности и права. М., 2005, с. 31).
Кант, как и Ницше, был мыслителем, остро осознававшим эту опасность. Ницше замечает, говоря физиологически: в борьбе со зверем разрушение его здоровья может быть единственным средством сделать его слабым. Именно церковь, по мнению Ницше, испортила человека, она ослабила его, заявив претензию на то, что она его исправляет.
Формулируя мораль для психологов, Ницше выдвигает положение: никогда не наблюдать для того, чтобы наблюдать! Это, по словам философа, вызывает фальшивую оптику, косоглазие, нечто принужденное и лишенное чувства меры. Прирожденный психолог инстинктивно остерегается смотреть, чтобы смотреть; то же самое можно сказать о прирожденном живописце. Он никогда не работает с натуры — он предоставляет своему инстинкту, своей camera obscura просеивать и выражать случай, природу, пережитое. Только общее проникает в его сознание, только заключение, результат.
Что же выйдет, спрашивает Ницше, если поступать иначе? Например, если наподобие парижских романтиков заняться разносчичьей психологией (разносчичьей — конкретной, эмпирической. — К.М.). Они как бы подкарауливают действительность, они приносят домой каждый вечер целую пригоршню курьезов. Но стоит только посмотреть, что выходит из этого в конце концов — множество пятен, в лучшем случае мозаика, во всяком случае нечто составленное. «Самого худшего в этом достигают Гонкуры: они не составят трех предложений, которые просто не оскорбляли бы глаз, глаз психолога» (там же, с. 597). (Ницше имеет в виду братьев Гонкур, французских писателей Эдмона и Жюля. — К.М.).
Ницше вообще затрагивает проблемы психологии искусства. Он отмечает, что для того, чтобы существовало искусство, для того, чтобы существовало какое-либо эстетическое творчество и созерцание, необходимо одно физиологическое предусловие — опьянение. Опьянение как психологический феномен является следствием всех сильных вожделений, всех сильных аффектов: опьянение празднества, состязания, бравурной пьесы, победы, всех крайних возбуждений. Опьянение под влиянием воли. Существенным в этих состояниях, по Ницше, является возрастание силы и полноты.
Ницше увидел в античной культуре два мощных первоначала: аполлоническое и дионисийское. Это членение имеет отношение не к периодизации культуры, поскольку оба начала обнаруживают себя одновременно, и даже не к типологии культуры только. Немецкий философ пытается проникнуть в бытийные основы культуры, показать ее корневые истоки, восходящие к человеческой природе.
Интерпретация человеческой природы как ущербной, которую дал Ницше, явилась основанием для всей философскоантропологической традиции XX века. Определив человека как еще не установившееся животное, Ницше обратился к следующим проблемам: природа человека, бытие человека, культура как средство человеческой самореализации. Он пытался постигать мир из полноты целого, из всей истории человечества, из полноты человеческого существа. Повсюду в мировой истории, во всей истории человечества Ницше искал элементы такой универсальности, которая помогла бы ему преодолеть внутреннее страдание от общения с миром.
Ницше задумался над вопросом: какое значение имеет именно у греков трагический миф и чудовищный феномен дионисийского начала? Философ стремился постичь истинный дух греческого искусства. Ему казалось, будто греки в полной мере ощущали трагичность чувственного бытия. Человеку нужно, думал Ницше, устремляться ввысь, в мир, который мог бы возвысить человека над страданием бытия. Следовательно, человек не должен оставаться человеком. Ему суждено стать сверхчеловеком. Но между человеком и сверхчеловеком возможен разрыв.
В таком случае вся человеческая жизнь от рождения до смерти уже не рассматривалась как единственная — она полностью обесценивалась. Ницше считал, что тяга к универсальности — важнейшая характеристика человеческого бытия. Именно из этой тяги рождается сознание недостаточности лишь земной жизни. Единичная земная жизнь, писал Ницше, восстает против признания ее единственной и самодовлеющей.
Идея сверхчеловека предполагает преображение особенностей человеческой природы, например всей структуры чувственности и культивирования новых, более совершенных форм жизни. Сверхчеловек призван уничтожить все лживое, болезненное, враждебное жизни. С этим постулатом связаны критика христианства как многовековой традиции Европы и апологетика зороастризма.
Естественное состояние человечества, по мысли Ницше, подверглось порче со стороны христианства, которое сделало идеал из противоречия инстинктам самосохранения сильной жизни. Христианство оценивается Ницше как высшая из всех мыслимых порчей. Культурфилософия Ницше сбрасывает с себя груз христианских воззрений и устремляется в лоном нового языческого натурализма. Культура осуждается не с позиции руссоистской гармонической природы, а соизмеряется с принципом космической воли к жизни воли к власти.
Огромное значение для психологии имело ницшеанское различие аполлонической и дионисийской культур. Разные полюсы космического бытия запечатлены в обликах Аполлона и Диониса. Эти два символа для начала были прослежены в миросозерцании, культуре и историческом развитии греков. Они в известной мере выразили полноту вечной жизни. Страдания народа Эллады выковали «кристаллы надмирной правды». Аполлон и Дионис — не плод миротворческой фантазии, не образы, рожденные тайноведением. Это два действительных средоточия единого бытия. Как отмечал В. Иванов, эти первоначала, дополняя друг друга, создали космос эллинской культуры (Иванов В. Дионис и прадионисийство. СПб, 1994).
Антиномия аполлонического и дионисийского полюсов раскрывается Ницше прежде всего по отношению к принципу формы и индивидуальности как формы духа. Противопоставление аполлонической и дионисийской культур применимо не только к античности. Оно захватывает все европейское сознание. Ницше утверждал, что поступательное движение искусства связано с двойственностью аполлонического и дионисийского начал так же, как рождение человека связано с двойственностью полов. Названия этих начал философ заимствовал у греков, разъяснявших глубокомысленные эзотерические учения в области воззрений на искусство не с помощью понятий, а в резко отчетливых образах мира богов.
Аполлоническое начало философ связывает с искусством пластических образов, а нискусство Диониса — с музыкой. Чтобы разъяснить природу этого разграничения, Ницше предлагает представить художественные миры сновидения и опьянения. Именно в сновидениях, по мнению Лукреция, душам людей впервые предстали чудные образы богов. По словам Ницше, прекрасная иллюзия видений, в создании которых человек вполне является художником, есть предпосылка всех пластических искусств, а также, как мы увидим, одна из важных сторон поэзии.
Однако при всей жизненности этой действительности, пишет он далее, у нас все же остается мерцающее ощущение ее иллюзорности. Философски настроенный человек имеет даже предчувствие, что и под этой действительностью, в которой мы живем и существуем, лежит скрытая вторая действительность. Следовательно, первая действительность есть иллюзия. Шопенгауэр прямо считает тот дар, благодаря которому человек воспринимает людей и вещи только фантомами и грезами, признаком философского дарования.
Радостная необходимость сонных видений выражена греками в боге Аполлоне. Ницше переместил душу на новый фундамент: из неизвестной дотоле основы души вывел он всяческое сочетание душевных способностей. Вот почему он вовсе и не индивидуалист в смысле современности. Но, утверждая старые истины, он нов. Как теперь назвать хорошо известные чувства, как назвать боль, если боль не только боль, и радость не вовсе радость, добро не добро, но и зло не зло? Не произошел ли взрыв в хорошо известном сосуде, именуемом душой? Осколки сосуда изранили тело Ницше изранят и нас, если мы к нему подойдем.