Помощь в написании студенческих работ
Антистрессовый сервис

Место и время

РефератПомощь в написанииУзнать стоимостьмоей работы

Вообще сколько поразительных вещей можно рассказать об исчезнувшей Какании! Она была, например, Кайзерско-Королевской и Кайзерской и Королевской; одну из этих двух помет «к. к.» или «к. и к.» носили там каждая вещь и каждое лицо, но все-таки требовалось тайное знание, чтобы безошибочно различать, какие установления и какие люди должны называться «к. к.», а какие «к. и к.». Письменно она… Читать ещё >

Место и время (реферат, курсовая, диплом, контрольная)

Фрейд крайне отрицательно относился к бытовавшему в его время утверждению, будто психоанализ мог возникнуть только в Вене. Поскольку это заключение было сделано его критиками и направлено на «разоблачение» его сексуальной теории, то он имел полное право сказать, что Вена не была ни средоточием «распущенности», ни тем городом, где существовали особенно строгие табу. Во-первых, две эти точки зрения противоречат друг другу; во-вторых, они просто не верны — Париж, Берлин или Санкт-Петербург ничем не отличались от Вены с точки зрения «проблемы пола».

Но если такой ответ Фрейда на замечание П. Жане можно считать удовлетворительным[1], поскольку прямая проекция венских нравов на психоанализ явно несостоятельна, то это не закрывает вопроса о влиянии, оказанном на Фрейда и психоаналитическое движение социально-культурной реальностью Вены и Австро-Венгрии в целом. Можно согласиться с Фрейдом в том, что его учение могло возникнуть в любом крупном европейском городе. Кто только не писал о «проблеме пола» в европейских столицах начала века, кто только не обращался к Эросу, дионисийству[2] или, скажем, «женскому вопросу», какие книги пользовались скандальным успехом. Но есть некоторые особенности учения Фрейда, выдающие его австрийское происхождение.

Если посмотреть на некоторые явления в австрийской литературе, философии, даже политике, то обнаруживаются многочисленные параллели психоанализу вплоть до биографического сходства жизни Фрейда с иными из его alter ego в литературе или в других областях знания. Сам Фрейд признавал, что романы Артура Шницлера представляют собой некий аналог его учения. Удивительны даже биографические совпадения с этим писателем, начинавшим как увлекавшийся гипнозом врач в клинике Мейнерта, через которую прошел и Фрейд. Такие биографические сходства можно проследить, сравнивая жизнь Фрейда с жизнью некоторых его современников, например, журналиста и литературного критика Карла Крауса или этнографа Фридриха С. Крауса. Последний даже способствовал появлению «Толкования сновидений» своим переводом эллинистического трактата о сновидениях Артемидора, а затем своими этнографическими исследованиями, касавшимися прежде всего сексуальных обычаев европейских народов (несколькими томами его «Antropophyteia» пользовалось первое поколение психоаналитиков).

За общностью воззрений и биографий стоит историческая реальность Австро-Венгрии, которая получила шуточное имя Какания в романе Р. Музиля «Человек без свойств»:

«Вообще сколько поразительных вещей можно рассказать об исчезнувшей Какании! Она была, например, Кайзерско-Королевской и Кайзерской и Королевской; одну из этих двух помет «к. к.» или «к. и к.» носили там каждая вещь и каждое лицо, но все-таки требовалось тайное знание, чтобы безошибочно различать, какие установления и какие люди должны называться «к. к.», а какие «к. и к.». Письменно она именовалась Австрийско-Венгерской монархией, а в устной речи позволяла называть себя Австрией — именем, стало быть, которое она сняла с себя торжественной государственной присягой, но сохраняла во всех эмоциональных делах в знак того, что эмоции столь же важны, как государственное право, а предписания не выражают истинную серьезность жизни. Она была по своей конституции либеральна, но управлялась клерикально. Она управлялась клерикально, но жила в свободомыслии. Перед законом все граждане были равны, но гражданами-то были не все. Имелся парламент, который так широко пользовался своей свободой, что его обычно держали закрытым; но имелась и статья о чрезвычайном положении, с помощью которой обходились без парламента, и каждый раз, когда все уже радовались абсолютизму, следовало высочайшее указание вернуться к парламентскому правлению. Таких случаев было много в этом государстве, и к ним относились также национальные распри, что по праву вызывали любопытство Европы и освещаются сегодня совершенно неверно. Они были настолько ожесточенны, что из-за них по многу раз в год стопорилась и останавливалась государственная машина, но в промежутках и паузах государственности царило полное взаимопонимание и делался вид, будто ничего не произошло. Да по-настоящему и не происходило ничего. Просто та неприязнь каждого к стремлениям каждого другого, в которой мы все сегодня едины, в этом государстве сформировалась рано и стала, можно сказать, сублимированным церемониалом, который еще имел бы, пожалуй, большие последствия, если бы его развитие не было до срока прервано катастрофой.

Ибо не только неприязнь к согражданину была возведена там в чувство солидарности, но и недоверие к собственной личности и ее судьбе приняло характер глубокой самоуверенности. В этой стране поступали — доходя порой до высших степеней страсти и ее последствий — всегда иначе, чем думали, или думали иначе, чем поступали… это было государство, которое только как-то мирилось с самим собой, в нем ты был негативно свободен, постоянно испытывая чувство недостаточности причин собственного существования, и великая фантазия неслучившегося или случившегося не раз навсегда омывала тебя, как дыхание океанов, из которых вышло человечество"[3].

За видимостью стабильности и благополучия скрывался настоящий хаос социальных, этнических и культурных отношений. Ни одна из национальностей «лоскутной империи» не идентифицировала себя с монархией, которая возвышалась над всеми ними, оправдывала свое существование традицией, но была в сознании всех каким-то пережитком другой эпохи. Габсбурги правили по какому-то чуть ли не космическому праву, сравнимому разве что с верой членов Политбюро брежневских времен в непоколебимость их власти и ее независимость от хода истории, от реальных интересов их подданных. Сравнение двух столь различных идеологий возможно еще и потому, что нации этих государств обладали признаваемой на словах самостоятельностью и самобытностью, и в то же самое время «снимались» некой диалектикой высшего порядка, называйся она «пролетарской идеологией», словесно практикуемой дряхлой номенклатурой или ссылками на «божественное право» императоров. В обоих случаях можно говорить и о травмированном национальном сознании у всех народов, включая и те из них, которые считались «доминирующими».

«Безусловно австрийцами», то есть «не-националами», считали себя государственные чиновники, представители бюрократического аппарата, и профессиональные военные — два социальных слоя, существованию которых мог бы угрожать распад империи, а также евреи, которые, будучи «не-националами» принципиально, были более австрийцами, чем сами австрийцы. При этом, проживая на австрийской и чешской территории, они стремились приспособиться к немецкой культуре… хотя в этот период немецкий национализм приобрел уже антисемитскую окраску и евреи, стараясь быть немцами, немцами же оказались отвергнутыми[4].

Если житель этой монархии именовал себя немцем, чехом, валахом, поляком и т. д., то он с официальной точки зрения становился «националистом», но он не мог именовать себя ни «австрийцем», ни «австровенгром». «Надо представить себе белку, которая не знает, белка она или кошка-дубнячка, существо, которое понятия о себе не имеет, и не удивляться, что в таких обстоятельствах можно проникнуться отчаянным страхом перед собственным хвостом; а каканцы находились именно в таких отношениях между собой и смотрели друг на друга с паническим ужасом частей тела, которые объединенными силами мешают друг другу быть чем-либо.

С тех пор как мир стоит, еще ни одно существо не умирало от неточного словоупотребления, но надо, видимо, прибавить, что с австрийской и венгерской австро-венгерской двойной монархией случилось все же так, что она погибла от своей невыразимости"[5].

Вслед за К. Краусом, многие наблюдатели и историки отмечали, что в Австро-Венгрии всякое политическое направление порождало свою противоположность и тем самым само себя отменяло. Либералы, находясь у власти, добиваются парламентаризма, всеобщего и равного избирательного права и исчезают из парламента вместе с достижением своей цели. Как и все либералы XIX века, они выступают от имени «народа», являются национал-либералами, ссылающимися на великую немецкую культуру. Но для пангерманистов именно это отменяет право Австрии на самостоятельное существование; сами эти либералы пишут на литературном верхненемецком, а говорят на венском диалекте, полагаемом провинциальным в империи Гогенцоллернов. Их лозунги подхватывают совсем не либеральные националисты, делающие своим credo антисемитизм и ненависть к славянам, составляющим почти половину населения Австро-Венгрии. Чешские националисты отвечают на это панславизмом и способствуют тому, что в Богемии и Моравии немцы становятся рьяными сторонниками пангерманизма. Венгры желают еще большей независимости, включая самостоятельную армию, и для сохранения единства последней император дает, наконец, согласие на введение всеобщего избирательного права, дабы потеснить в рейхсрате венгров. В результате в парламенте самой сильной партией делаются социал-демократы, равно ненавидимые как всеми националистами, так и императорским двором.

Венгерский консерватор Этвеш, разочаровавшись в мадьярском варианте национал-либерализма, на уровне общих идей показывает обращение их в свою противоположность. Политическая свобода есть применение принципа равенства к государству. Но из этой идеи следует устранение имущественного неравенства, что превращает идею свободы в ее собственную противоположность. Но эта идея обращается в свою противоположность и соединяясь с идеей национальной. «Нация, стремясь к свободе, или, иными словами, к равенству с другими нациями, на самом деле стремится к господству над другими нациями. „Повсеместно заметна тенденция, — пишет Этвеш, — к распространению вместе с идеей равноправия также и духа национального эгоизма; и равенство, в каких бы узких рамках оно ни существовало — в школе, в населенном пункте, повсеместно используется как средство для укрепления превосходства отдельных наций в ущерб другим нациям“»[6]. В Австро-Венгрии все говорили о равенстве наций, но имели в виду нечто совсем иное, и после распада империи вплоть до наших дней сохраняются взаимные претензии и территориальные счеты.

Император Франц Иосиф унаследовал монархию, основным принципом которой было самосохранение, «покой и порядок» (Кпйе und Ordnung). Еще его дед, император Франц I, говорил, что его монархия напоминает изъеденное червями деревянное здание, и стоит начать его перестраивать, убрать хоть одну деталь, как все оно развалится. «Система Меттерниха» просуществовала 56 лет, вплоть до революции 1848 года. Она обладала неповторимым стремлением отменить историю. Строительство железных дорог было под запретом, поскольку считалось, что оно способно вызвать революцию; протестантские семинарии в католической стране были дозволены лишь с тем, чтобы протестанты не ездили учиться в Германию и не набирались там (в Пруссии 30-х годов!) вредных идей.

Революцию 1848 года удалось подавить с помощью русских войск, но перемены сделались неизбежными, в особенности после поражения в войне с Пруссией в 1866 году. Австрийская Империя теряет свое общегерманское значение, становится Австро-Венгрией, к власти приходит «буржуазный» или «гражданский» кабинет министров {Burgerministerium), появляется парламент, утверждающий и контролирующий бюджет. В этот кабинет входит несколько евреев, освобожденных рескриптом императора от всех средневековых ограничений в правах. Перефразируя Наполеона, Фрейд вспоминал о том времени (в «Толковании сновидений»), что каждый еврейский гимназист тогда носил министерский портфель в своем ранце, и сам он только в последний момент отказался от юридического образования, дававшего доступ к государственной деятельности. Однако социальная база либералов сводилась к немецкой и еврейской буржуазии нескольких крупных городов. Реформы дали ход быстрой модернизации, росту промышленности и городского населения, но они же привели к непредсказуемым проблемам. Например, к невиданной коррупции власти, в которой оказались замешанными почти все члены либерального кабинета министров, что стало очевидным после биржевого краха 1873 года. Поскольку среди вовлеченных в биржевую игру и нажившихся на ней было немалое число финансистов-евреев, то именно этот год можно считать началом распространения того антисемитизма, который получил позже массовый характер. Разумеется, значительно большее число евреев разорилось во время этого краха, но для австрийского обывателя и крупные банки с их растущей властью, и партия либералов прочно ассоциировались с «еврейством». К 90-м годам либералов поддерживала уже чуть ли не исключительно еврейская буржуазия, да и еще ранее, во время избирательной кампании 1879 года главный раввин Вены, Адольф Еллинек, публично заявил, что поддержка либералов на выборах отвечает самым жизненным интересам венских евреев[7]. Действительно, либералы дали еврейскому населению все политические и экономические права, но для их противников поддержка либералов означала только поддержку насквозь коррумпированной власти и разного рода темных делишек, доходы от которых шли на подкуп министров и чиновников. Естественными врагами либералов были не только клерикалы или антисемиты-пангерманисты, но также федералисты, а затем и социалдемократы. Известно, что Фрейд голосовал только за либералов и в старости говорил, что его политические позиции — это «либерализм старой школы». Он ежедневно читал лучшую венскую газету Neue Freie Presse, поддерживавшую либералов.

Нельзя сказать, что либеральная австрийская мысль была бесплодной. Достаточно вспомнить о таком экономисте, как К. Менгер, духовными наследниками которого являются и Ф. Хайек, и К. Поппер. Но сама реальность империи подрывала либеральную утопию, согласно которой свободный рынок сам по себе способен решить все социальные проблемы. Они обострялись с каждым десятилетием второй половины прошлого века. В конце 80-х годов рабочая неделя была семидневной и составляла в среднем 70 часов. Только с 1883 году вышел закон, дозволяющий выходной день для работающих детей, а также предоставляющий право на перерыв в работе после 11 часов непрерывного труда. Детский и женский труд получили широчайшее распространение.

К этому добавлялась жилищная проблема крупных промышленных центров, и прежде всего Вены. При бурном росте населения (с менее полумиллиона человек в 1850-е годы до более двух миллионов человек накануне мировой войны) в Вене просто не хватало элементарного жилья, да и его стоимость была непомерной для большинства лиц наемного труда. Многие из них не могли снять даже плохонькую комнату и довольствовались койкой в неотапливаемых, лишенных водоснабжения и прочих удобств жилищах. Знаменитые венские кафе, в которых за чашкой кофе можно было сидеть сколько угодно в тепле и читать газету, были изнанкой полубездомного существования десятков тысяч венцев[8]. Иные историки писали о том, что даже знаменитые венские вальсы, символ joie de vivre, являлись формой бегства от невыносимой реальности «Города Сновидений». На протяжении второй половины XIX века в Вене в геометрической прогрессии росло число самоубийств, причем среди самоубийц было много людей известных — физик Л. Больцман, поэт Г. Тракль, прославившийся книгой «Пол и характер» О. Вейнингер, и даже кронпринц Рудольф. Но за этими знаменитостями стояло безликое множество тех, кто не выдерживал требований и тяжести жизни. Не случайно первая книга будущего чехословацкого президента Т. Масарика была посвящена проблеме самоубийства. Достаточно привести в качестве примера одну известную венскую семью, которую, казалось бы, обходили стороной житейские проблемы, семью Витгенштейн. Три брата Людвига Витгенштейна покончили с собой, и связано это было совсем не с врожденной психопатологией или пороками семейного воспитания. Напротив, их отец, Карл Витгенштейн, был не только крупнейшим промышленным магнатом, но и художественно одаренным человеком, державшимся твердых принципов протестантской этики. В психологической атмосфере Вены было разлито нечто враждебное жизни, разрушительное для психики. Внешняя праздничность этого города еще в 80-е годы прошлого века получила название «веселого апокалипсиса». Художник О. Кокошка писал: «Мои ранние черные портреты появились в Вене до мировой войны; люди жили в безопасности, но они были в страхе».

Время от времени фасад «покоя и порядка» давал трещины, и гласными становились разложение и неблагополучие в самых верхних эшелонах общества. Примером может служить скандально известное дело полковника А. Редля, продававшего военные секреты России для того, чтобы оплачивать свои гомосексуальные увлечения. В романах столь различных писателей, как Ф. Кафка, А. Шницлер, Й. Рот, Р. Музиль, Г. Майринк, мы находим какую-то общую ноту неблагополучия, крушения всех тех ценностей, которые продолжают считаться основаниями общественной жизни. Не только кабатчик из «Бравого солдата Швейка» констатировал, что государя-императора «засидели мухи», поскольку все ощущали, что монархия отжила свое. Хотя император очень много сделал для украшения Вены, да и все его правление не сопровождалось ни кровопролитием, ни жестокостью, после крушения монархии в Австрии (после мировой войны) не оказалось практически ни одного монархиста, мечтавшего о восстановлении династии. Исключая деревенское население, церковь утратила всякую власть над умами, сохранившись как совокупность обязательных для исполнения, но совершенно утративших смысл ритуалов. Все было как в первоклассной демократии — выборы, парламент, основные свободы, однако всем было известно, что империей правят 80 семей, связанных друг с другом брачными узами и считающими себя, по существу, одной семьей. Но эта аристократия правила не прямо, она удалилась от государственных дел, передав их в руки бюрократии, а буржуазия так и не стала той экономической и культурной силой[9], которая имела бы не только деньги, но и какой бы то ни было авторитет.

Несмотря на экономическое господство, выходцы из буржуазии могли получать высшие посты в армии, государственном аппарате только после получения дворянского титула. Последний имел и чисто утилитарный характер, поскольку во главе крупных банков, в административных советах корпораций обязательно стояли аристократы. Поэтому буржуа платили немалые средства за приставку «фон» или право называться Freiherr — с 1804 по 1918 год 9000 семейств обзавелись такими званиями. Конечно, аристократы все чаще женились на деньгах, но мезальянсы имели одно неприятное следствие — потомки исключались из числа высшей придворной аристократии (только лица с «чистой» линией имели доступ ко двору). «Модернизация империи совсем не подрывала эту систему; скорее, эта кастовая ментальность распространялась далеко за пределы аристократии»[10]. Корпоративизм вырабатывался у самой буржуазии, и между различными фракциями венского «хорошего общества» возникали буквально непроницаемые стены. Конечно, возможности для перехода из одной группы в другую существовали, а возможности для социальной — вертикальной — мобильности расширились. Капитал или военная, чиновничья служба давали путь наверх. Брат поэта, Густав Гейне, например, долгие годы стоял во главе либеральной газеты Fremdenblatt, финансируемой министерством иностранных дел. Но для этого он должен был получить титул барона.

Политическая реальность Австро-Венгрии не была целиком отличной от остальных европейских держав того времени. Повсюду полуфеодальные институты сталкивались с новыми экономическими и политическими явлениями, коррупция или оторванная от жизни бюрократия стары как мир. Но здесь впервые обнаружилась слабость либерализма, на смену которому выступили массовые движения совсем иного типа. Социал-демократов еще можно было в известной степени считать наследниками Просвещения и тех ценностей, которые лежали в основании либеральной мысли. Хотя в качестве своей конечной цели австрийские социал-демократы провозглашали марксистскую «экспроприацию экспроприаторов», но на практике они совсем не собирались «загнать клячу истории». Они были убежденными противниками насилия, держались универсальной этики, и сами провозглашали, что стремятся распространить либеральные ценности на те общественные группы, которые игнорировались либералами. Именно социал-демократы создали в Австрии широкую сеть библиотек и воскресных школ, клубов и детских садов, издательств и газет, включая превосходную Arbeiter Zeitung. Представители «австро-марксизма» выдвинули достаточно разумную программу предоставления культурной автономии всем населяющим Австро-Венгрию народам, которая разительно отличалась как от воззрений тогдашних националистов всех мастей, так и от последующей большевистской формулы «вплоть до отделения». Но уже такие их политические оппоненты, как социал-христиане, «превратили политику разума в фантастическую политику»[11], а пангерманисты (вместе с националистами других народов) привели Австро-Венгрию к исчезновению с карты мира. Габсбурги полвека вообще старались остановить историю, а затем стали приспосабливать формы правления к изменившимся реалиям, но все эти запоздалые усилия, минимальные уступки то либералам, то «националам» могли быть в любой момент взяты назад, причем реформы не решали стоявших перед обществом проблем, но обостряли их, производили последствия, которые вели к росту центробежных сил. Стабильность поддерживалась за счет того, что стоявшие перед обществом проблемы замалчивались, просто не замечались. Когда официальная идеология не служит удовлетворению каких бы то ни было реальных нужд, а все усилия правящей элиты сводятся к тому, чтобы создать барьеры на пути осмысленного обсуждения острых проблем, то и во всех других областях культуры усиливается «двоемыслие» Оdouble-think Оруэлла).

Исследователи австрийской культуры того времени практически единодушно сходятся в том, что темы психоанализа буквально «носились в воздухе». В описаниях современников чрезвычайно часто встречается противопоставление «фасада» и «изнанки». За фасадом добродетели скрывался если не явный порок, то эгоистический интерес. Увлечение венских буржуа литературой, живописью или музыкой имело чисто конвенциональный характер, будучи условием приема в «хорошем обществе». Под превозносимой семейной добропорядочностью подразумевался просто экономический брачный контракт. За исключением социал-демократических изданий, которые принципиально игнорировались буржуа, вся пресса была откровенно продажной, но десятилетиями разоблачавшему ее К. Краусу не удалось даже поколебать «заговор молчания» по этому поводу. Официальное искусство было совершенно мертвым — искусством красивых фасадов. Иным новаторам удалось поколебать эти конвенции, но лишь тем из них, кто умел «сделать красиво» (живопись Климта и других «сецессионистов» была примером такого соединения новаторства с господствующими вкусами). Даже настоящий скандал не получался в обществе, которое просто игнорировало новации.

Искусство понималось буржуа как украшение семейной жизни после трудов и дел. В каждой «порядочной» семье следовало быть роялю, и каждая девица на выданье училась на нем играть, поскольку в ее будущие обязанности входило «украшение жизни»[12]. Браки были поздними, в особенности у мужчин, которые обзаводились семьей лишь тогда, когда могли ее самостоятельно содержать. Поэтому проституция в Вене процветала, а вслед за нею и врачи-венерологи. Нравы были не просто строгими, но, с сегодняшней точки зрения, чуть ли не абсурдными. Фрейда иногда изображали как основоположника «сексуальной революции», и хотя бы отчасти психоанализ поспособствовал либерализации нравов. Но лично Фрейд был типичным представителем викторианской эпохи. Своей младшей сестре он, будучи студентом, запретил читать Дюма и Бальзака, считая это чтение для незамужних девушек предосудительным и сбивающим с пути истинного. Своей будущей жене он запретил встречаться с подругой, узнав, что та лишилась невинности еще до брака. Общество не только подавляло сексуальность, но и строжайшим образом запрещало о ней говорить. С. Цвейг в автобиографии писал о том, что люди были буквально захвачены мыслями на сексуальные темы, но практически никогда не нарушали табу и не должны были на сей предмет ничего говорить, причем для женщин этот запрет имел категорический характер. Шуточная запись в дневнике Ключевского от 1892 года имела отношение не только к российским барышням: «Современная интеллигентная барышня — пушка, которая заряжается в гимназическом классе, а разряжается в университетской клинике душевнобольных»[13]. Молодая девушка не должна была иметь ни малейшего представления о том, откуда берутся дети, о мужской анатомии, не говоря уж о половой жизни. Цвейг рассказывает гротескную историю одной из своих теток, которая в первую брачную ночь прибежала домой к родителям с воплями: она не желает возвращаться к этому чудовищу-мужу, который вдруг начал ее раздевать. Ей с огромным трудом удалось вырваться из рук этого человека с явно патологическими желаниями.

Ангелоподобная женщина должна была лет 15 после наступления половой зрелости ждать замужества — средний возраст вступления в брак в Вене в конце XIX века составлял 30 лет для мужчин и 26 лет для женщин, но если учесть, что в пролетарских кварталах браки заключались много раньше, то средний возраст жениха и невесты в буржуазных семьях оказывался лет на пять старше. «Были ли венские буржуа того времени более сексуально озабочены, чем их современники в Париже, Лондоне или Берлине, остается открытым вопросом, но достоверно по крайней мере то, что не существовало социально приемлемых каналов для выражения этой озабоченности… Этот заговор молчания по поводу пола имел два следствия: с одной стороны, явное подавление и невежество в сексуальной области; с другой — скрытое ее подчеркивание»[14]. Любопытно то, что приезжавшие на учебу или на лечение женщины из России считались в Вене чуть ли не непристойно «раскованными». Огромную часть пациентов Фрейда составляли женщины средних лет из буржуазных семей. Фрустрации, связанные с неудовлетворенным влечением, душевные муки и страхи по поводу мастурбации, считавшейся в то время причиной множества не только психических, но и соматических заболеваний, даже дегенерации, истерические припадки, в которых легко угадывалась сексуальная этиология, — все это было изнанкой викторианских добродетелей. Уже некоторые метафоры Фрейда, скажем, влечение, которое подвергается цензуре, выдают черты эпохи, которая к этому времени утратила привязанность к традиции, в которой все эти запреты когда-то имели определенный смысл, но сохранила сделавшиеся иррациональными табу.

Не случайно то внимание, которое многие выдающиеся современники Фрейда обращали на конфликты, на обособление, на разрывы в коммуникации, на деструктивные силы, разъедающие человеческую душу. В романах Артура Шницлера предстают эгоистические существа, замкнутые в капсулы своего индивидуализма, желающие удовлетворять свои чувственные влечения и не способные к взаимопониманию. Шницлер называл Австрию «страной социальных неискренностей» и описывал мир декаданса и всепроникающей лжи. Ф. Маутнер начинает разрабатывать философию языка, оказавшую значительное влияние на Л. Витгенштейна, обнаруживая постоянный разрыв между языком и действительностью. У Гофмансталя, Рильке, Кафки мы обнаруживаем темы «несказанности», затворившегося в себе «Я», некоммуникабельных «людей в футляре». В «Вальпургиевой ночи» Майринка национальные и социальные миры взаимонепроницаемы, а Люцифер предстает как властитель мира «скорлуп». Не только романы Майринка, но даже биография этого писателя является примером столкновения двух совершенно различных «дискурсов». Когда он был банкиром, в пражскую полицию в 1892 году поступил донос, согласно которому Майринк использовал спиритизм и колдовство в финансовой деятельности. Его арестовали и два месяца держали в тюрьме, что привело его банк к краху. Рядом с недавно возникшим миром индустрии, техники, бизнеса сохранял свою силу казалось бы забытый и оттесненный символический универсум совсем иных эпох.

Одним из самых колоритных представителей венской культуры конца XIX — начала XX века был Карл Краус. Его не меньше, чем Шницлера, можно считать биографическим двойником Фрейда. Как и отца Фрейда, его отца звали Якобом, он был точно таким же торговцем, эмигрировавшим в Вену из той же Богемии, когда Карл был ребенком. Наряду с разоблачениями официальной культуры и продажной прессы, он немало написал по проблеме пола. Психоанализ он не принял, назвав его «той духовной болезнью, от которой он считает себя средством лечения». Фрейд, по мнению Крауса, своим собственным мифом заменил традиционные иудео-христианские и буржуазные мифы относительно сексуальности и особенно женской психологии[15]. Нападки Крауса на психоанализ усилились после того, как в Венском психоаналитическом обществе всерьез обсуждался доклад Ф. Виттельса о творчестве Крауса, целиком выводимом из его эдипова комплекса (даже издаваемый Краусом сатирический журнал «Факел» должен был пониматься как детский пенис Крауса). Но помимо таких причин личного характера, Краус не принимал психоаналитическую концепцию человека. Он признавал роль бессознательных влечений, будучи последователем Шопенгауэра, однако его образ человека напоминал, скорее, те учения, которые возникли в рамках неофрейдизма, в частности, у Э. Фромма. Как и перечисленные выше писатели, Краус постоянно писал о языковой путанице, о замороченных словами людях, смеси факта и истолкования[16].

Природа языка, экспрессии, коммуникации — вот общая тема для венских философов, литераторов и публицистов. Для всех них язык не выражает самое важное, наиболее реальное, глубины человеческой субъективности. В вышедшем уже после крушения империи романе Музиля в той или иной степени предстают все эти темы: нарушенной коммуникации, живущего в «скорлупе» индивида — «человека без свойств», который является полем столкновения равно чуждых ему демонических влечений и социальных условностей.

То, что наши добродетели являются искусно переряженными пороками (Ларошфуко), было известно во все времена; все достигшие определенной стадии цивилизации общества были знакомы с лицемерием, выдаванием желаемого за действительное. Историки европейской цивилизации не раз обращали внимание на постепенное развитие некоторых личностных черт, которые сегодня считаются чем-то само собой разумеющимся, но которых еще не было у француза или немца XVI—XVII вв.еков, не говоря уж о более раннем периоде[17]. Та психическая структура, которую Фрейд назвал «Сверх-Я», не является чем-то данным от природы и неизменным. То же самое можно сказать и о вытесняемых в бессознательное представлениях, которые отличаются от эпохи к эпохе. Конечно, можно и в дьяволе увидеть лишь проекцию бессознательного содержания (Фрейд написал в связи с этим редко цитируемый очерк), а всех обвиненных в колдовстве в XV—XVI вв.еках записать в «истерички». Но даже считающиеся с психоанализом историки и антропологи далеко ушли от примитивных фрейдистских схем[18].

Было бы слишком просто связывать это развитие внутреннего пространства европейца с каким-то одним социальным или духовным процессом, но ясно то, что за каждый шаг прогресса рациональности и индивидуальной ответственности мы должны дорого платить. Человек традиционного общества более свободен в проявлении своих эмоций, но он с детства ориентирован на безусловные нормы и запреты клана или сословия, он не проводит резкой разграничительной линии между своим неповторимым эго и другими, скован в инициативе, мысли, действии. М. Мак-Люэн выводит эту «дробность» из средств коммуникации[19]. По его мнению, бессознательное могло появиться в качестве темы лишь с завершением перехода от «магического мира уха» к «нейтральному миру глаза», когда уже не просто письменность, а типография закрепила видение мира в перспективе, на дистанции: «первый век печатного слова был и первым веком бессознательного. Поскольку печатное слово позволяло одному узкому сегменту чувств господствовать над другими чувствами, то им пришлось искать себе иную обитель»[20]. Во всяком случае, предпосылкой психоанализа является тип личности, который Д. Рисмен называл «ориентированнымна-себя» (inner-directed), но появляется это учение в то самое время, как этот тип сменяется иным, «ориентированным-на-другого» (otherdirected). Для многих европейских философов начала XX века этот тип нередко выступал как варвар, вооруженный самой современной техникой[21]. Эти оценки хотя бы отчасти были связаны с кризисной эпохой между двумя мировыми войнами. Сегодня мы несколько иначе судим о вошедших в европейскую цивилизацию поколениях — выходцах из низших классов, образующих основную массу middle dass. Психоанализ является одной из составных частей современной культуры именно этого класса.

Каждая культура имеет те неврозы, которых она заслуживает. Психоанализ стал столь популярным благодаря тому, что он дал язык для ранее табуированного. Американский социолог австрийского происхождения, П. Бергер, метко заметил: «По крайней мере три области повседневной жизни были в значительной степени задеты выведенными из психоанализа идеями — сексуальность, супружество и воспитание детей. И так называемая сексуальная революция, и так называемое возрождение семьи в Америке сопровождались потоком вдохновляемых психоанализом интерпретаций, которые, по самой природе этого процесса, все больше становились самоинтерпретациями тех, кто был в этом процессе задействован. Если принять наблюдения Роберта Музиля, согласно которым 90% человеческого секса заключается в разговоре о нем, то мы можем добавить, что в Америке этот разговор делался все более и более фрейдистским»[22]. Эту роль нового языка культуры психоанализ стал играть с момента своего возникновения. Как и всякий язык, он способен и освобождать нас от власти несказуемого, и навязывать очередные лишенные всякого смысла ярлыки. Тот же Музиль сравнивал психоанализ с католицизмом «по части вмешательства в личные дела» и писал: «Когда психоанализ (поскольку эпохе, нигде не пускающейся в духовные глубины, любопытно узнать, что у нее есть глубинная психология) начал превращаться в дежурную философию, внеся авантюризм в обывательский быт, все на свете стали объяснять через либидо, вследствие чего об этом ключевом и даже похожем на отмычку понятии можно сказать все что угодно и нельзя сказать ничего»[23]. Когда одним и тем же словом объясняются и половая любовь, и любовь к Богу, и любовь к рыбной ловле, причем все это делается от имени «науки», то мы вновь оказываемся под сетью мало что означающих слов. Но психоанализ все же стал тем языком, который изменил облик западной культуры: все мы сегодня «с комплексами» (или без оных), все мы говорим о бессознательных мотивах или фрустрированных желаниях. Поэтому Фрейд является «героем» этой культуры. Но своему возникновению психоанализ обязан как конфликтам этой культуры, особенно резко проявившимся в Австро-Венгрии конца прошлого века, так и тем теориям, которые разрабатывались предшественниками Фрейда.

  • [1] За исключением намека на то, что П. Жане исповедовал антисемитизм: «Мне-то, наверное, чужд патриотизм моего квартала, но эта теория казалась мне всегда особеннобессмысленной, настолько бессмысленной, что я не раз приходил к мысли, что упрекв моем венском происхождении заменяет, только в более приличной форме, что-тодругое, о чем не так охотно говорят вслух» (Фрейд 3. Очерк истории психоанализа. «Я"и «Оно». Тб., кн. 1. С. 44).
  • [2] Достаточно вспомнить о российском «серебряном веке». «Оргазм был в моде, —вспоминал Бердяев. — Искали экстазов, что, впрочем, не означает, что искавшие этихэкстазов люди были экстатическими по натуре… Эрос решительно преобладал над Логосом» (Бердяев Н. А. Самопознание: Опыт философской автобиографии. М.: ДЭМ, 1990.С. 140).
  • [3] Музиль Р. Человек без свойств. М.: Художественная литература, 1984. Т. 1.С. 57—58.
  • [4] Нири К. Философская мысль в Австро-Венгрии. М.: Наука, 1987. С. 29.
  • [5] Музиль Р. Человек без свойств. С. 509.
  • [6] Нири К. Философская мысль в Австро-Венгрии. С. 56.
  • [7] Gay Р. Freud. A Life for Our Time. P. 17.
  • [8] См.: JanixA. and Toulmin S. Wittgenstein’s Vienna. N. Y., 1973. P. 33—42.
  • [9] Среди нелицеприятных характеристик, данных политическому строю Австро-Венгрии, пожалуй, самая уничижительная была высказана Р. Люксембург: «Габсбургскаямонархия есть не политическая организация буржуазного государства, а лишь слабосвязанный синдикат нескольких клик общественных паразитов». Цит. по: Ленин В. И. О брошюре Юниуса. Соч., 4-е изд. Т. 22. С. 297. См. также «Политэкономия рантье"Н. И. Бухарина, которая, при всех своих недостатках, дает неплохой портрет австровенгерской буржуазии кануна Первой мировой войны.
  • [10] Poliak М. Vienne 1900. Une identite blessee. Paris; Gallimard / Julliard, 1984. P. 50.
  • [11] JaniKA. and Toulmin S. Wittgenstein’s Vienna. N. Y., 1973. P. 50.
  • [12] Семейство Фрейдов было исключением, но не в силу бедности его родителей, о которой так часто пишут экзальтированные биографы. По меркам Вены эта семьязанимала вполне порядочные апартаменты, и тот же рояль завели для обучения сестерЗигмунда, но так как их гаммы мешали гимназисту заниматься в его собственном кабинете, то он потребовал прекращения этого обучения, что, к немалому сожалению егосестер, и было сделано. Позже его собственные дети не обучались музыке в силу неприязни к ней Фрейда. Хотя, как положено всякому венцу, он иногда ходил в оперный театр, но к музыке был более чем равнодушен.
  • [13] Ключевский В. О. Соч. в 9 т. Т. IX. М.: Мысль, 1990. С. 376.
  • [14] JaniK A. and Toilmin S. Wittgenstein’s Vienna. N. Y., 1973.
  • [15] Краус очень резко писал о Вейнингере с его мисогинией, но одновременно нападал на феминисток, которые, по его мнению, совершенно не понимают самоценностиженского эмоционального начала и желают уподобиться мужчинам, хотя фантазияи интуиция женщин ничуть не ниже, если не выше мужской рациональности.
  • [16] Некоторые образы Крауса непосредственно перекликаются с метафорами Фрейда. В качестве примера можно привести ироничное замечание о цензуре: Was der Zensorversteht, wird mit Recht verboten.
  • [17] Наряду с французскими историками «Школы Анналов», много писавшими о «ментальностях», можно сослаться на обстоятельное исследование Норберта Элиаса «О процессе цивилизации», в котором этой теме уделено особое внимание. См.: Elias N. Uberden Prozess der Zivilisation. Soziogenetische und psychogenetische Untersuchungen. Bd.1—2. F. a. M» 1976.
  • [18] См., например: Cohn N. Europe’s Inner Demons. An Inquiry Inspired by the GreatWitch-Hunt. N. Y., 1975; Thomas K. Religion and the Decline of Magic. London, 1971.
  • [19] «Грамотность создает куда более простой тип людей, чем тот, что развивается в сложной сети племенных обществ с устной традицией. Ибо гомогенизированный западный мир создается фрагментарным человеком, тогда как устные обществатворятся людьми, дифференцированными не специализированными навыками илинаблюдаемыми чертами, но своими эмоциональными комплексами. Внутренний мирчеловека устной традиции представляет собой соединение сложных эмоций и чувств, которые давно были подорваны и подавлены практичным человеком Запада в интересахэффективности и практики». McLuhan М. Understanding Media. The Extensions of Man.N. Y., 1964. P. 59.
  • [20] McLuhan M. The Gutenberg Galaxy. Toronto, 1962. P. 292.
  • [21] Можно сослаться на соответствующие работы Ортеги-и-Гассета, Ясперса и многих других. Приведу аналогичную характеристику, данную Г. П. Фе дотовым: «HomoEuropaeo-Americanus менее всего является наследником великого богатства европейскойкультуры. Придя в Европу в период ее варваризации, он усвоил последнее, чрезвычайносуженное содержание ее цивилизации — спортивно-технический военный быт. Технический и спортивный дикарь нашего времени — продукт распада очень старых культури в то же время приобщения к цивилизации новых варваров». Федотов Г. П. Письмао русской культуре / Судьба и грехи России. СПб., 1993. Т. 2. С. 185—186.
  • [22] Berger Р. Facing Up to Modernity. N. Y., 1977. P. 49.
  • [23] Музиль P. Человек без свойств. M.: Художественная литература, 1984. Т. 2. С. 484.
Показать весь текст
Заполнить форму текущей работой